На вопрос о здоровье она ответила сразу же и очень подробно. Все не так плохо, только, по ее словам, в Стокгольме ее преследует и терроризирует нелегальная национал-социалистская организация. Правда, шведская полиция взяла нацистов под контроль, так что ей, Нелли Закс, не грозит больше непосредственная опасность. Тем не менее нацистская организация с помощью радиоволн постоянно нарушает ее сон, иногда делает его даже невозможным, и полиция никак не может с этим справиться. Она, сказала Закс, будет обречена на бессонницу, эту ужасную муку, до своего последнего дня. В этом она уверена.
Все это она рассказывала мне совершенно спокойно. Я ничего не мог сказать, пребывая в полной растерянности. Не знаю, было ли ей известно, что я вырос в Берлине и что пережил впоследствии. Она не задала мне ни одного вопроса, она ничего не хотела обо мне знать. Нелли Закс была занята только собой, во время моего визита речь шла исключительно о ней. Переходя от темы преследования к другим вопросам, она говорила просто и разумно. Когда я распрощался примерно через час, она подарила мне одну из своих книг, надписав на ней две строчки из своего стихотворения, которое во время разговора я процитировал, к ее удовольствию: «Преображение мира — вот моя родина». Первоначально я планировал написать небольшое сообщение в «Цайт» о визите к Нелли Закс, но оказался не в состоянии сделать это. Я капитулировал.
Капитулировал я и перед двумя первыми книгами прозы Томаса Бернхарда. Его роман «Стужа», вышедший в 1963 году, я читал со смешанным чувством. Я испытал сильное впечатление, был очарован — но в то же время сбит с толку. Большой талант? Я не был особенно уверен в этом. Критик, который не может решиться, должен, думалось мне, справиться с неуверенностью наедине с самим собой и имеет право выступать перед публикой только в том случае, если он полагает, что может ясно сказать о том, что и как, на его взгляд, происходит. Читая следующую книгу Бернхарда, сборник рассказов «Амрас», я оказался перед той же дилеммой. Когда я думаю, что помешало мне тогда написать о нем, напрашивается единственное слово — страх. Я боялся оказаться не на высоте его прозы. Подобно тому как я годами медлил высказаться о Кафке, так поначалу уклонялся и от книг Бернхарда.
Но когда я в 1965 году прочитал в «Нойе рундшау» небольшой рассказ Бернхарда «Плотник», некоторая двойственность моего отношения к молодому австрийскому автору была окончательно преодолена. Этот рассказ и вышедший несколько позже рассказ «Шапка» тронули меня, захватили сильнее, чем его прежняя проза. Отныне я решил заняться критикой произведений Бернхарда. Затем появились его роман «Помешательство» и небольшой, но важный сборник под названием «Проза». Что же, теперь я не испытывал боязни перед Бернхардом? Был на высоте его творчества? Спрашивается, можно ли вообще быть на высоте его творчества. Гёте сказал Эккерману в 1827 году: «Чем более несоразмерно и непостижимо для рассудка поэтическое произведение, тем лучше». Мне не нравятся эти слова. Воспринимал ли их Гёте всерьез? Или он хотел только дать понять, что несоразмерность произведения и непостижимость для рассудка могут как нельзя лучше послужить автору и его творчеству?
Томас Бернхард чувствовал и знал несравненно больше, чем мог выразить словами. Именно поэтому он и мог выразить то, что обнаруживается в его книгах. Но его произведения характеризуются грубым и высокомерным несовершенством. Он, конечно, отверг бы как абсурдное или наглое утверждение о том, что его задача — написать нечто совершенное. Его делом была фрагментарность и «фанатизм преувеличения». Его проза оставляет гнетущее впечатление и в том случае, если он, как кажется, рассказывает живо и беззаботно. Чем лучше я, как казалось, понимал ее, тем больше она беспокоила меня.
Но мои разговоры с Бернхардом не оказались ни угнетающими, ни беспокойными. Как правило, это была непринужденная и приятная болтовня. Я много раз встречал его — в Берлине, во Франкфурте и в Зальцбурге, а однажды в Ольсдорфе, в Верхней Австрии. Тогда он был в высшей степени любезен. Причину можно себе представить — я написал восторженные рецензии на его автобиографические книги «Причина», «Погреб» и «Дыхание». Мы проговорили несколько часов, но ни словом не упомянули о своей профессиональной деятельности. Я не хотел ничего узнавать от него о его работе. И он не задавал мне вопросов, касавшихся литературы или критики. Бернхард входил в число тех немногих писателей, которые создавали литературу, причем превосходную, не особенно интересуясь литературой.
Мы много говорили о музыке, которую он любил, как мне кажется, без глубокой связи с ней. Его музыкальный вкус был очень хорош, его оценки, часто безапелляционные, казались мне оригинальными и смешными. Правда, мне бросалось в глаза, что Бернхард не знал многих отнюдь не второстепенных композиторов. В этой части нашей беседы я включил магнитофон, что ему совершенно не мешало. То, что говорил мне Бернхард, было забавно, но, как мне показалось, не годилось для публикации. Я стер запись.
В доме Бернхарда в Ольсдорфе стены были ослепительно белы, окна же и двери обрамлены полосами, черными как смоль. В его доме было что-то тревожное. Тот, кто захочет, может найти этот резкий цветовой контраст и в его книгах. Они живут благодаря напряжению, существующему между полюсами, в особенности между грустью и юмором. Бернхард был смеющимся меланхоликом, испуганным шутником. Он был веселым поэтом помешательства и разрушения, упадка и распада, растворения и затухания.
Тогда, в 60-е годы, когда я начал писать о Бернхарде, я очень часто обращался на страницах «Цайт» к книгам молодых писателей, которые еще были почти неизвестны, а то и совсем неизвестны, как, например, Райнхард Баумгартен, Юрек Беккер, Петер Бихсель, Вольф Бирман, Рольф Дитер Бринкман, Александр Клюге, Губерт Фихте, Адольф Мушг, Ульрих Пленцдорф, Габриэла Воман или Вольф Вондрачек. Это были почти всегда благожелательные, хвалебные статьи.
Тем не менее я уже вскоре прослыл свирепым субъектом, раздающим удары куда ни попадя. Не уверен, оказалась ли в тех условиях удачной мысль собрать между двумя обложками мои отрицательные критические статьи и дать им название «Сплошные порицания». Кстати, ни одна из статей не была посвящена книгам начинающих, речь шла только об авторах, добившихся несомненного успеха. Книга заканчивалась самой резкой и радикальной критической оценкой моей собственной работы, которую дал Петер Хандке. Сборник следовало понимать как вклад в дискуссию о немецкой литературе и критике тех лет и выступление в пользу такого отрицания, за которым скрывается не что иное, как решительное одобрение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});