Обычно от вольных мы были отгорожены стеной взаимной неприязни. По дороге на работу встречные избегали на нас смотреть. Наш серый строй в сопровождении конвоя и иногда собак был для них, наверное, чем-то очень неприятным, о чём лучше не думать. Настоящей ненависти я с их стороны не замечала.
Связи вольнонаёмных и начальников с заключёнными тщательно скрывались. Вольных за это сурово наказывали, у заключённых бывали неприятности. Об известных мне случаях я бы не решилась рассказать даже сейчас. Теоретически даже такой возможности не существовало, а с заключёнными-мужчинами мы были разъединены, однако на трассе имелись специальные «мамские колонны», где матери после родов жили несколько месяцев с детьми, пока кормили их грудью. Если по прекращении кормления женщинам удавалось задержаться на «мамской колонне», работая в обслуге, они иногда могли видеть своих детей, но, в конце концов, их неизбежно отправляли на другой лагпункт, а детей, когда они немного подрастали — в детские дома, если не находилось кого-то из родных, кто согласился бы их взять.
Вольные, с которыми мы сталкивались непосредственно, были нескольких категорий. Во-первых, начальники: начальник колонны, начальник режима, старший надзиратель, оперуполномоченный (коротко — опер, занимался вынюхиванием крамолы, но у нас, когда у большинства было 25 лет срока, ему особенно было нечего делать, разве что разведать, кто смастерил себе в хоззоне нож и загнать в карцер), начальник КВЧ, ЧИС (что-то, связанное со снабжением), начальник ППЧ (планово-производственной части), начальник санчасти. Первые четверо заведомо были «псы», хотя и с некоторыми вариациями. Были особенно свирепые. Известен своим садизмом был начальник 9-й колонны майор Онуфриенко, изрекший классическую фразу: «Мне нужна не работа ваша, а ваши мучения». Жуткого вида был на 49-й колонне её начальник, капитан Борчо. Он расхаживал по объекту — лесной делянке, где мы работали на шкуровке, — обдирали кору сваленных другой бригадой сосен — и был недоволен нашей неповоротливостью, с особой злобой смотрел, как работает полька Ванда, крайне худая и болезненная женщина. В ответ на его злобное бурчание я сказала, что даже лошадей сначала кормят, а потом заставляют работать, а мы здесь все недоедаем. Он отвернулся и отошёл, но меня не наказал. Прочие начальники могли быть сносными, а начальник санчасти, случалось, бывал и добрый, как наш на 49-й, бывший работник цирка, который по своей инициативе освобождал каждую женщину раз в месяц от работы. Его красивая жена Флора работала надзирательницей и тоже была не злой. Надзиратели и надзирательницы были обычно нашими самыми непосредственными врагами. Время от времени они совершали набеги на бараки, ходили в сапогах по нарам, ворошили наши вещи, и всё, что было, по их мнению, не положено иметь — отбирали. В отличие от конвоиров, были они вольнонаёмными, обычно жителями окрестных деревень, шли работать в лагерь от тяжёлого труда в колхозе.
Конвоиры — наши ежедневные спутники на работу и с работы. В известной лагерной песне есть куплет:
Конвой там — друзья заключённых,Там сын охраняет отца,Он так же свободы лишённый,Он должен стрелять в беглеца.
Хотя это мобилизованные парни, которые не вольны выбирать себе род службы, но обычно они вполне соответствовали своему назначению. На политзанятиях в гарнизонах им прививали ненависть к нам. Казалось бы — есть у них глаза, они должны были видеть, что собой представляют эти враги народа. Но воспитание приносило свои плоды. У нас был конвоир по фамилии Распутин, мрачного вида детина, про которого было известно, что он не так давно застрелил бригадира Бирюкову перед самым концом её 10-тилетнего срока. Она попросила разрешения у другого конвоира выйти за запретку, чтобы собрать цветы (пространство, где мы работали, обставлялось колышками с поперечной планкой, за них нельзя было выходить), конвоир разрешил, а Распутин, хотя и видел, что не бежит она, выстрелил и убил её. За убийство заключённого, вышедшего за запретку, конвоиру полагалась награда — месячный отпуск, 25 рублей и часы. Но Распутин, как говорили другие конвоиры, польстился не на награду. Он ненавидел заключённых. Теперь он не такой, понял, что поступил плохо. Товарищи его тоже осуждали, и когда он сопровождал наш строй, предупреждали: надо быть осторожными. Рассказывали всякие истории: как конвоир узнал в заключённом своего отца, а другой, говорят, узнав об аресте отца, застрелился прямо на вышке.
Бывало, что они дружелюбно с нами болтали, вопреки инструкциям, а однажды я видела, как конвоир, обленившись, попросил женщину понести его винтовку.
А со мной был такой случай. Настала осень. Мы больше не работали на дороге, ходили расчищать лес. Конвоир попросил бригадира дать ему в кострожоги самую молодую. Бригадир охотно отпустила меня. Костёр мой никак не разгорался, конвоир занялся им сам, а меня стал расспрашивать, за что я сижу. Я рассказала, он качал головой и удивлялся. А после обеда сказал: «Иди, укройся за хворост, поспи». Тогда, помню, я, шикарно устроившись, сочинила стихи — из тех, что дала экономисту. В другой раз, с наступленьем больших холодов, мы возили в зону из лесу дрова, и другой конвоир, видя, как я мёрзну, всё приговаривал: «Сейчас разожжём костёр, согреешься». А потом, когда все устроились у костра, довольно заметил: «Ну вот, обогрелась, зачирикала».
Так что они тоже были разные. Но назвать их «друзьями заключённых» будет преувеличением. Большинство были тупыми, звероватыми, с убогой речью. По утрам, когда мы, ещё в темноте, строились у ворот на развод, до нас доносилось их пение — они тоже строем шли на свою «работу»:
Стоим на страже всегда-всегда,Но если скажет страна труда…
И от этого монотонного пения становилось ещё тошнее.
Бывало, что конвоир, разоткровенничавшись с нашим братом или допустив какое-нибудь послабление (отправив письмо, купив что-то за зоной), тяжко за это расплачивался — на него доносили из нашей же среды. После этого он, наверное, с полным правом нас ненавидел.
Ещё выходной был нужен, чтобы почитать, в обычный день было некогда. В отличие от тюрьмы, в лагерях редко попадаются хорошие библиотеки. Приехав на новое место, устроившись на верхних нарах и выяснив, нет ли знакомых и вообще — москвичей, я отправлялась в КВЧ посмотреть книги. Обычно бывало какое-то количество советской литературы, неизменная «Даурия» Седых, которую я, из чувства протеста, так и не прочитала. Бывал Горький, Салтыков-Щедрин и другие классики. Всё жадно проглатывалось. Выясняла я, у кого какие есть свои книги. У украинок бывали Шевченко, Франко и Леся Украинка. Я учила наизусть отрывки из драматических поэм Леси Украинки и стихи Пушкина, которые позже мне прислали из Москвы. До 1954 года нам не положено было читать Ленина. Симпатичный экономист, исполнявший обязанности начальника КВЧ, объяснил мне, когда я спросила о причине запрета, что мы, заключённые, можем неправильно истолковать Ленина. И предложил вместо Ленина собственную книгу стихов Гейне. Удовлетворившись заменой, я всё-таки не оставила намерения продолжить своё политическое образование, и когда запрет был снят, добросовестно читала, но было скучновато. Интересными оказались статьи по национальному вопросу.