слышать неслышимое, говорить с помощью «жала мудрого змеи». Завершает эту страшную и странную «операцию» замена сердца на «угль, пылающий огнем».
Последнее слово в символическом перерождении принадлежит Богу.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
Пушкинский образ постепенно превращается в символ уже за пределами этого стихотворения и пушкинского творчества. С его помощью другие поэты, критики, русские интеллигенты начинают обозначать высшую задачу, призвание всей русской литературы.
Особенно отчетливо об этом сказал поэт В. Ходасевич в трудные послереволюционные времена, вскоре после смерти А. Блока и расстрела Н. Гумилева, когда русскую литературу пытались сделать прислужницей даже не толпы, а государства, начальства, властвующего общественного слоя. «В тот день, когда Пушкин написал „Пророка“, он решил всю грядущую судьбу русской литературы; указал ей „высокий жребий“ ее, предопределил ее „бег державный“. В тот миг, когда серафим рассек мечом грудь пророка, поэзия русская навсегда перестала быть лишь художественным творчеством. Она сделалась высшим духовным подвигом, единственным делом всей жизни. Поэт принял высшее посвящение и возложил на себя величайшую ответственность» («Окно на Невский», 1922).
Образы поэта и творчества подчиняются общим законам пушкинской поэзии действительности. В стихотворении «Поэт и толпа» (1828) вдохновение и быт противопоставлены друг другу.
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
В сонете «Поэту» лирический герой тоже изображается в условном мире, в царственном одиночестве, бросающим резкие слова «холодной толпе».
В «Осени» (1833) от такого романтического представления остается лишь сам мотив вдохновения. Но его раскрытие, реализация оказываются принципиально иными.
В начале этот отрывок (характерное пушкинское обозначение) представляется просто пейзажным стихотворением. В восьмистишиях-октавах последовательно, не торопясь Пушкин описывает наступление осени, какой она предстает глазам живущего в деревенском одиночестве человека, сопоставляет ее с весной, зимой, летом и снова возвращается к «унылой поре, очей очарованью» (обратим внимание на эту звуковую метафору: поэт знакомит слова очи и очарованье). Эти замечательные пейзажи-картины с множеством конкретных деталей напоминают пейзажные фрагменты «Евгения Онегина», где каждой поре года отведены соответствующие строфы. Вообще, Пушкин открывает осень как тему русской поэзии.
Но в 9-й и 10-й строфах происходит резкая смена темы, подготовленный эмоциональный взрыв. Стихи о природе вдруг превращаются в изображения процесса внезапно нахлынувшего, но давно подготовленного вдохновения.
И забываю мир – и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Завершается это описание внезапным и замечательным сравнением с кораблем, который отправляется в неизвестное плавание.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Последняя строфа состоит всего из половинки стиха и обрывается на многоточии:
Плывет. Куда ж нам плыть?…
Однако в черновике Пушкина есть еще несколько строк, в которых намечены разные пути поэтического корабля:
Ура!.. Куда же плыть?.. Какие берега
Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,
Иль опаленные Молдавии луга,
Иль скалы дикие Шотландии печальной,
Или Нормандии блестящие снега,
Или Швейцарии ландшафт пирамидальный.
Наряду с Кавказом и Молдавией Пушкин наносит на поэтическую карту места, в которых он никогда не был, определяя каждое из них одним точным эпитетом.
В романтических стихах с их идеей двоемирия жизнь и творчество поэта противопоставлены и разъединены.
В «Осени» творчество вырастает из жизни, подготавливается ею. Поэт уже не царит над миром, а является его частью. Его яростные обвинения толпе превращаются в спокойное объяснение, беседу с читателем.
«Дни поздней осени бранят обыкновенно, / Но мне она мила, читатель дорогой…»
«Я снова жизни полн – таков мой организм / (Извольте мне простить ненужный прозаизм)».
И сами стихи становятся другими: не ярко-контрастными, а простодушно-мудрыми, но столь же совершенными, прекрасными.
Романтическая лирика ценилась за оригинальность метафор, богатство тропов и стилистических фигур. В тридцатые годы Пушкин открывает возможности прямой, неукрашенной речи, прелесть простого слова (такую манеру называют автологическим стилем).
В замечательной элегии «Я вас любил, любовь еще, быть может…» есть всего одна едва заметная метафора («любовь угасла»). Все стихотворение строится на прямом выражении парадоксального чувства: говоря о любви в прошедшем времени, лирический герой на самом деле продолжает любить. Его самоотверженность превращается в чувство самоотречения («Как дай вам Бог любимой быть другим»).
Такое прямое слово часто опирается на фольклор и воспевает столь же простую, притягательную для поэта жизнь. Мечтой о «покое и воле», о побеге в «обитель дальную трудов и чистых нег» проникнута незаконченная элегия «Пора, мой друг, пора…».
Еще проще пушкинский идеал выражен в четверостишии неоконченного стихотворения:
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
Пушкин, однако, точно чувствует специфику жанра и стиля. Подводя итоги своей поэтической деятельности, он снова обращается к высокой одической традиции и к образу поэта-пророка, включая в него и некоторые черты нового образа поэта из «Осени».
В стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (часто его называют просто «Памятник») Пушкин опирается на глубокую историческую традицию, однако внося в нее глубоко личные, индивидуальные черты.
Эпиграф – «Я воздвиг памятник» – взят из стихов римского поэта Горация. В 1795 году свой «Памятник» написал Державин.
Используя общую структуру державинской оды, иногда даже начиная стихи так же, как предшественник, Пушкин в конце концов совсем по-иному представляет дело поэта и его значение.
Государственник Державин, как и положено в оде, обосновывал свою славу величием тем и смелостью поэта.
…первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,