Они заговорили шепотом.
– А я так не могу, – сказал Алеша. У него был взволнованный голос.
– Трусишь?
– Да.
– Еще ладно, что признаешься, – с презрением сказал Женя. – А если он спросит почему?
– Мало ли почему? Мои марки. Захотел и роздал.
Они заговорили о другом. Но Мария Ивановна еще долго стояла у двери с болезненной пустотой в голове, с внезапно онемевшими руками и ногами.
31
Перемены были даже в том, как вертелся Клушин, на которого в конце концов пришлось накричать. Клушин должен был послать от сотрудников кафедры строго объективное письмо: факты подтасованы, ложно использованы, искажены. Копия – в «Правду».
Перемены были и в том, как держался Данилов, на которого нельзя было накричать, как на Клушина, потому что он стал теперь заметной фигурой. Данилов полуобещал написать в редакцию, а потом посоветовал отсидеться. Персиков, Метакса, Коренев лебезили так же, как прежде, и все-таки немного не так.
Все это были перемены, хотя и не очень заметные, но характерные, приводящие в бешенство, от которых темнело в глазах, а сердце начинало стучать где-то в горле. Некогда было размышлять над ними, и он ломал их, шагал через них. Он знал и другое: как бы эти люди ни юлили, им придется его защищать, потому что они так же боятся этих перемен, как и он.
Они боятся, потому что сегодня он полетит вверх тормашками, а завтра может прийти их черед. Когда-то старый сухарь Данилов сказал, смеясь: «А здорово мы с тобой, Валерий Павлыч, разгромили советскую ихтиологию». «Мы с тобой». Он это сказал не случайно.
Но самая непостижимая, угрожающая перемена заключалась, разумеется, в том, что Кулябко позвонил в редакцию, а статью взяли да и напечатали как ни в чем не бывало. Значит ли это, что редакция опирается на кого-то другого? Плохо, если так, потому что этим другим мог оказаться Спицын.
…Жена пришла в халате, с лиловым лицом, ступая осторожно, как цапля, и принесла «Ответ клеветнику» на пятнадцати страницах. Это было под вечер, он только что приехал от заместителя министра, который держался туманно и в конце концов дал понять, что, хотя он лично возмущен «бестактной статьей», ему кажется сомнительным, что газета напечатает опровержение.
– Прочти, Валерий. Я сделала все, что могла.
Он начал читать.
– Ох, матушка, хоть ты не дури мне голову, – сказал он, горько вздохнув.
– Ты должен поговорить с Алешей. Мальчика нельзя узнать.
– То есть?
– Очевидно, какие-то негодяи подсунули ему газету.
Снегирев болезненно сморщился:
– Марья, хотя Алешу взяла бы ты на себя. Ну объясни ему… Вот ты же написала!
– Я ему говорю: «Алеша, тише, папа не спит». А он отвечает: «Если не спит, почему же тише?»
– Ну и что же?
– Он роздал марки.
– Как роздал? Я только что подарил ему ценный альбом.
– Мальчикам.
Мария Ивановна заплакала – что было вовсе на нее не похоже – и ушла, оставив «Ответ клеветнику» на столе.
Снегирев прилег в сумерках, не зажигая огня. Что надо сделать не откладывая и что он сегодня так и не сделал? Нечаева! Он не договорился с Нечаевой, чтобы она написала в газету. Как-никак она профессор, письмо может произвести впечатление. Кроме того, ее нужно пустить по разговорной линии. Вообще, разговорную линию нельзя упускать.
«Это-то все получится, – подумал он устало. – А вот что действительно трудно…»
Действительно трудно было повторить то, что он уже сделал однажды, – добыть подходящую справку о Черкашине в психоневрологическом диспансере. Тогда, в 1948-м, удалось. Но тогда он отбивался от факультетской комиссии, которая хотя и могла его утопить, но не хотела. Теперь дело другое. Времена другие, и люди не те.
«Мальчика нельзя узнать», – вдруг вспомнилось ему, и он подумал, что из-за этой статьи он за всю зиму не больше чем два-три раза разговаривал с сыном. Когда это было, что он вошел к Алеше и тот как-то неловко пошевелился в кресле, точно ему сразу же захотелось убежать? Он отвечал односложно, не поднимая глаз от книги, бледный, худенький, сжавшийся, с острыми коленями, с острыми плечами.
– О, будьте вы все трижды прокляты, – громко сказал Снегирев. Он сердито вытер ладонью мокрые щеки.
32
Ольга Прохоровна не сразу заметила, что она торопится в Лазаревку не потому, что беспокоится за дочку – Остроградский подружился с Оленькой, они отлично хозяйничали вдвоем, – а потому, что каждый вечер он рассказывал что-нибудь интересное, и Ольга Прохоровна с утра начинала думать об этих вечерних часах за столом.
Он прожил не одну, а несколько жизней – так ему казалось. Он как бы открыл в себе возможность переключения – в конце концов она поняла эту мысль, хотя многое из того, о чем он говорил, скорее чувствовала, чем понимала.
Вероятно, для того, чтобы начать вторую жизнь, надо прожить прежнюю до конца. Вот это – к сожалению или счастью? – не удавалось. Наука была всегда – и в лагере, где было не до науки.
– Способность переключения, вообще говоря, свойственна физисам, – объяснил он однажды. – Вы, конечно, заметили, что я физис?
У него была шуточная теория, согласно которой человечество делится на физисов и психисов. Первые неудержимо стремятся к