Не прошло двух часов, как мне приносят форменный служебный билет сына нашего командира полка Р. Прошу войти. Входит, кланяется по форме и не сует первый руку, как это делается по простоте. «Да какие же они красавцы все, какие приличные, воспитанные», — снова подумал я, глядя на Р.
На следующий день не успел я отдать визита Р., как он снова явился ко мне в сопровождении одного из старших товарищей с приглашением от командира полка и общества офицеров к ним в собрание на обед. Отказываться было неловко, поблагодарил и поехал.
Приезжаю. Встречает меня председатель собрания и представляет всем офицерам. Ближайшие вышли ко мне навстречу.
С самого момента моего приезда я был окружен таким радушием, таким трогательным вниманием, какого я нигде в жизни не испытывал. Сейчас же повели меня показывать собрание: портреты царей и исторических генералов, служивших в этом полку: картины, группы, альбомы. Хотели еще показать реликвии, хранящиеся по соседству в церкви; но вдруг все встрепенулось… Командир пришел — высокий, моложавый; природная важность осанки, манеры просты и непринужденны.
— Я знаю ваш славный полк и отлично знаком с вашим командиром, — ласково отнесся он ко мне, мягко сжимая мою руку; затем, как радушный хозяин, взял меня под руку и повел к столу, предложив место рядом с собой.
Большой зал с лепными украшениями, богатая сервировка, яркий свет канделябров, картины и портреты, изящное и до трогательности радушное офицерское общество; ласкающий, постепенно усиливающийся шумок жизнерадостной беседы — все это, по правде сказать, меня несколько ошеломило, точно перенесло в сказочный мир, в область сновидений.
Я наблюдал общество и любовался каждым из офицеров. Ну, посмотрите на этого чудного юношу Р., сына нашего командира полка, — что это за прелесть! Да я бы, кажется, полжизни отдал, чтобы у меня был такой сын. Р. посматривал на меня и при встрече взглядами улыбался как своему человеку: ему приятно было видеть, что я доволен их приемом, их обществом.
Вместе с тем я зорко следил за поведением офицеров: было оживленно, был даже шум, говоря попросту, была выпивка, но ни одной резкости в манерах, ни одной фальшивой ноты, ни одной фамильярности… Я вспомнил своих. У нас тоже отличные офицеры: пустите на штурм — так пойдут, что ой-ой-ой! Это все у нас в полном порядке; да не в том дело, я говорю о выдержке: умей выпить — умей и ног не оттаптывать… Раз нет выдержки, нет этого, как вы изволили выразиться, рефлекса в надлежащем поведении, того и ожидай, что случится выходка, после которой офицер уходит из полка… И какого иногда славного, какого чудного офицера лишается через это армия! Да, ваше превосходительство, верно изволили очертить дисциплину; великая это вещь в войсковом быту, и надо ее понимать, — да!
Ну так вот, господа: наблюдаю я поведение офицеров, и, признаюсь, был момент, когда меня передернуло: слышу, командир разговаривает с одним офицером на «ты», но сейчас же я убедился, что это «ты» не представляет в таком выдержанном обществе никакой опасности: стоило командиру встать, как все подымалось и смолкало; все были внимательны к его движениям, а когда он уходил, то не было офицера, который бы замешкался проводить его.
Эге, подумал я, да тут железная дисциплина, несмотря на всю простоту товарищеских отношений между начальником и подчиненными.
За обедом были гости. Командир коротко и изящно сказал несколько слов и выпил за здоровье моего полка и мое. Я, конечно, ответил. Полку послана была телеграмма. Надо было видеть, с какой славной дисциплинарной манерой записывал эту телеграмму адъютант под диктовку командира полка. Ведь есть же такая манера, такая жилка в военном воспитании: вы видите, что подчиненный отдает начальнику весь долг дисциплины и почтительности, и при этом — хоть бы малейший намек на заискивание, — напротив, он смотрит гордо, смело, с полным сознанием своего офицерского достоинства.
Вот это умение держать себя с начальником просто, непринужденно и вне строя, вне официальной служебной обстановки смело высказывать ему свои мнения, сохраняя при этом всю строгость дисциплины, — этот такт, этот приличный тон, исключающий всякие неловкости в отношениях, — все это замечательно было развито в этом полку и произвело на меня сильное впечатление.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Говоря о дисциплинарных манерах, я вовсе не имею в виду светского лоска; кто не знает, что люди с светским воспитанием иногда оказываются очень неудовлетворительными в смысле военного приличия и, наоборот, люди, воспитавшиеся в простой семье и попавшие в добрые руки в военной школе, становятся безукоризненными в дисциплинарном отношении. Светский лоск как искусство держать себя в обществе служит только подспорьем для восприятия надлежащих военных манер.
Затем поднялся один капитан и с разрешения командира снова предложил тост за здоровье моего храброго полка, перечислив в краткой речи все исторические события его службы. Этот сюрприз был нарочно для меня подготовлен и, признаться, обрадовал и удивил меня. Откуда, думаю, они все это знают? Только потом догадался я, что у Р. была наша «Историческая записка».
Поднялся еще один подпоручик, юный, безусый, с светлым жизнерадостным лицом. Он почтительно смотрел на командира и ждал его знака. Командир мило улыбнулся и по-военному как-то особенно грациозно кивнул ему головой. Эта улыбка командира, помню, произвела на меня впечатление; трудно описать ее; можно только сказать, что она была замечательно красноречива и ясно показывала, насколько этот человек любит свою полковую молодежь. Подпоручик предложил тост за своих сверстников и товарищей по оружию — за молодежь нашего полка, и, несмотря на выпитое вино, тост был совершенно приличный, остроумный, ни одного вульгарного слова или жеста…
Вскоре после обеда командир ушел, ему надо было куда-то ехать по делу, и надо было видеть, как внимательно проводили его офицеры. Мы снова уселись, но уже не за стол, а в разных углах гостиной, где подали нам ликеры и кофе. Для меня выбрали самое уютное место и не переставали ухаживать за мной. Место командира занял старшин полковник, и я сразу заметил, что все внимание, оказываемое офицерами командиру, сейчас же перешло к его заместителю… И думалось мне в эту минуту, откуда этот богатейший источник приличия и порядочности? Кто его насадил в этом блестящем полку? Какими традициями он развивался и укреплялся?
Сознаюсь, что я выпил, можно сказать, даже лишнее, выпил и ослабел; но я не опасался последствий: мне казалось, что я дома и окружен близкими людьми; я наверно знал, что они не оставят меня. Р. находился около меня и в своих заботах обо мне был до того прекрасен, что я не удержался и расцеловал его… Откуда явился экипаж? Меня бережно усадили и отвезли домой, в номер.
Долго в тот вечер я не мог заснуть. У меня слезы подступали от избытка чувств, и я все рисовал в своем воображении эти славные лица, этот привет и радушие, выказанные мне, темному человеку, но высокостоящему в их глазах товарищу по оружию.
Потом я был в опере, слушал Патти и Кальцоляри; видел Росси в «Гамлете», но, верите ли, господа, ничто, ничто не оставило во мне такого сильного впечатления, как этот чудный полк.
На другой день, часов в двенадцать, я еще был не одет и не мог никого принять. Лакей-татарин положил на моем столе три карточки моих вчерашних радушных хозяев: командира полка, председателя офицерского собрания и полкового адъютанта.
На этом месте полковник остановился и сделал глубокий вздох. Его рассказ тронул нас своей неподдельной искренностью.
— Да, — заметил генерал Б., — сколько есть прекрасных вещей в военном мире. Возьмите хоть этот полк и представьте себе участие его в деле с неприятелем… Я говорю о единстве и гармонии порыва, о красоте духа, сложившегося под влиянием таких богатых традиций. К сожалению, у нас нет гениальных баталистов, которые могли бы заставить трепетать сердца. Наша батальная живопись слишком шаблонна, академична и даже в более сильных реалистических образцах представляет что-то щемящее, тенденциозное… Сколько можно было бы изобразить высоких и сладких чувств, волнующих сердце воина, идущего в бой с товарищами, которых любишь, с полком, который обожаешь. Когда-нибудь народится художник, который набросает нам штрихами Рембрандта эти святые минуты, исполненные поэзии и счастья.