как нечто не выходящее здесь из порядка вещей, не пробуждало в нем никаких укоров совести[886]. На то, в состояние какого озверения могли приходить крестьяне во время политической сумятицы также и в других местностях, было указано в другом месте (с. 418 прим. 127).
Еще более ужасным признаком падения нравов в это время, чем разбой, была частота оплаченных, выполняемых чужими руками преступлений. В этом отношении, по общему признанию, Неаполь превосходил все прочие города. «Нет здесь ничего, что можно было бы купить так дешево, как человеческую жизнь», — говорит Понтано[887]. Однако и в других местностях обнаруживаются ужасающие масштабы таких злодеяний. Разумеется, рассортировать их по мотивам чрезвычайно нелегко, поскольку соображения политической целесообразности, партийной ненависти, личной вражды, мести и страха вступали здесь во взаимодействие. К большой чести флорентийцев следует сказать, что в эту эпоху у них, наиболее высокоразвитого народа Италии, такое происходит чрезвычайно редко[888], возможно, потому, что для легитимных властей здесь еще существовало признаваемое населением правосудие, а может потому, что более высокая культура людей сообщала им иной взгляд на преступное вмешательство во вращение колеса судьбы. Дать себе отчет в том, что всякая пролитая кровь приводит к непредсказуемым последствиям, как и в том, в насколько малой степени может быть уверен зачинщик в определенном и продолжительном выигрыше даже в случае так называемого «полезного» преступления — если на это вообще где-либо были способны, то как раз во Флоренции. После гибели флорентийской свободы убийства из-за угла, главным образом заказные, как кажется, сразу же стремительно участились, и так было, пока правительство Козимо I не набрало такой силы, что его полиция[889] могла уже справляться со всеми преступлениями.
В прочей Италии оплачиваемые преступления совершались реже или чаще в зависимости от того, были ли здесь в наличии платежеспособные высокопоставленные подстрекатели. Никому не могло бы прийти в голову провести в этом отношении статистическое обобщение, однако если даже лишь малая часть всех смертей, которые молва рассматривала как вызванные насильственными причинами, была на самом деле убийствами, то уже это составляет очень значительное число. Государи и правительства подавали в этом отношении самый пагубный пример: они нисколько не колебались, включая убийство в арсенал средств своего всемогущества. Для этого вовсе даже не надо было быть Чезаре Борджа: и Сфорца, и Арагонская династия, а позднее — и марионетки Карла V также позволяли себе все то, что представлялось им целесообразным.
Постепенно народная фантазия до такой степени переполнилась домыслами этого рода, что люди вообще перестали верить в естественную смерть властителей. Конечно, что касается силы действия ядов, люди склонны были составлять себе о них совершенно фантастические представления. Мы склонны верить, что действие ужасного белого порошка (с. 80) Борджа могло быть заранее предопределено на какой-то определенный срок, так что действительно venenum atterminatum{483} мог быть тот яд, который правитель Салерно протянул кардиналу Арагонскому со словами: «Через несколько дней ты умрешь, потому что твой отец, король Ферранте, желал нас всех раздавить»[890]. Однако отравленное письмо, посланное Катариной Риарио папе Александру VI[891], навряд ли было способно отправить его на тот свет, даже если бы он его прочитал; и когда врачи предупреждали Альфонса Великого, чтобы он не читал Тита Ливия, присланного ему Козимо де Медичи, тот вполне справедливо ответил им, чтобы они прекратили говорить глупости[892]. И уж тем более исключительно магическим должно было быть действие того яда, которым хотел лишь слегка помазать паланкин папы Пия II секретарь Пиччинино[893]. Определить, в каком соотношении между собой находились минеральные и растительные яды, не представляется возможным; жидкость, которой лишил себя жизни художник Россо Фьорентино{484} (1541 г.) была, очевидно, сильной кислотой[894], так что ее невозможно было бы незаметно дать другому человеку. Что до употребления оружия, и прежде всего кинжала, для совершения потаенных преступлений, то, к сожалению, видные деятели в Милане, Неаполе и других городах имели для этого никогда не выходившие из употребления повод и средство, поскольку среди толп вооруженных людей, в которых они нуждались для собственной защиты, вследствие праздности постоянно формировалась подлинная страсть к убийствам. Многие злодейства остались бы несовершившимися, когда бы господин не знал совершенно точно, что тому или иному человеку из свиты достаточно одного лишь его мановения.
Среди тайных средств, которыми губили людей, встречается (по крайней мере в виде намерения) также и волшебство[895], хотя это имеет место лишь в зависящем от иных обстоятельств контексте. Там, где говорится о maleficii, malie{485} и пр., чаще всего речь идет о том, чтобы взвалить на и без того уже ненавистного или вызывающего отвращение индивидуума все мыслимые ужасы. При дворах Франции и Англии XIV и XV вв. губительное, смертельное волшебство играет куда более существенную роль, чем среди высших сословий Италии.
Наконец, в этой стране, где индивидуальность достигает своего пика во всех отношениях, являются также законченные злодеи, которые совершают преступление ради него самого, а не как средство для достижения определенных целей, либо по крайней мере избирают его как средство для целей, выходящих за пределы всякой психологической нормы.
К этим внушающим ужас фигурам принадлежат, как представляется на первый взгляд, некоторые кондотьеры[896]: Браччо да Монтоне{486}, Тиберто Брандолино, и еще — Вернер из Урслингена{487}, на серебряной нагрудной пластине которого было начертано: «Враг Бога, сострадания и милосердия». Насчет того, что эта категория людей в целом принадлежала к наиболее рано полностью эмансипировавшимся злодеям, можно нисколько не сомневаться. Однако мы перестаем давать им излишне поспешные оценки, как только даем себе отчет в том, что наиболее тяжкое их преступление (по разумению авторов их жизнеописаний) состояло в презрении к церковному отлучению и что уже под этим углом зрения вся личность данного человека озаряется мертвенным и жутким светом. Во всяком случае у Браччо такое умонастроение заходило очень далеко: так он мог прийти в ярость по поводу читающего псалмы монаха и приказать сбросить его с башни[897], «однако к своим воинам он был справедлив и был великим полководцем». Да и вообще преступления кондотьеров чаще всего совершались ради выгоды, под влиянием их в высшей степени деморализированного положения, а казавшаяся преднамеренной жестокость, как правило, имела целью лишь всеобщее устрашение. Злодеяния Арагонской династии имели, как мы видели (с. 29 сл.), основной свой источник в мстительности и страхе. Мы скорее всего встретим безусловную жажду крови, дьявольское удовольствие,