Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно! Трех величайших противников императора успела уже постигнуть страшная участь: Лондондерри{584} перерезал себе горло, Людовик XVIII{585} сгнил на своем троне, а профессор Заальфельд{586} продолжает быть профессором в Геттингене.
Глава XБыл ясный прохладный осенний день, когда молодой человек, с виду студент, медленно брел по аллее дюссельдорфского дворцового сада, то с ребяческой шаловливостью разбрасывая ногами шуршащую листву, которая устилала землю, то грустно глядя на голые деревья, где виднелись лишь редкие золотые листья.
Когда он смотрел вверх, ему вспоминались слова Главка{587}:Так же, как листья в лесу, нарождаются смертные люди,Ветер на землю срывает одни, между тем как другиеЛес, зеленея, приносит, едва лишь весна возвратится.Так поколенья людей: эти живы, а те исчезают.
В прежние дни молодой человек с иными мыслями глядел на те же деревья; тогда — мальчиком, он искал птичьи гнезда или майских жуков; его тешило, как весело они жужжали, как радовались на пригожий мир и довольствовались сочным зеленым листком, капелькой росы, теплым солнечным лучом и сладким ароматом трав. В те времена сердце мальчика было так же беззаботно, как и порхающие вокруг насекомые.
Но теперь его сердце состарилось, солнечные лучи угасли в нем, все цветы засохли в нем, и даже прекрасный сон любви поблек в нем, — в бедном сердце остались лишь отвага и скорбь, а печальнее всего — сознаться в том, что это было мое сердце.
В тот самый день я возвратился в родной город, но мне не хотелось ночевать там; я спешил в Годесберг, чтобы сесть у ног моей подруги и рассказать ой о маленькой Воронике. Я посетил милые могилы. Из всех живых друзей и родных я отыскал лишь одного дядю и одну тетку. Если и встречались мне на улице знакомые, то они не узнавали меня, и самый город глядел на меня чужими глазами, многие дома были выкрашены заново, из окон выглядывали чужие лица, вокруг старых дымовых труб вились дряхлые воробьи; несмотря на свежие краски, все казалось каким-то мертвенным, словно салат, растущий на кладбище. Где прежде говорили по-французски, слышалась теперь прусская речь{588}, успел там расположиться даже маленький прусский дворик, и многие носили придворные звания; бывшая куаферша моей матери стала придворной куафершей, имелись там также придворные портные, придворные сапожники, придворные потребительницы клопов, придворные винные лавки, — весь город казался придворным лазаретом для придворных умалишенных.
Только старый курфюрст узнал меня, — он все еще стоял на прежнем месте, но как будто немного похудел. Стоя постоянно посреди Рыночной площади, он наблюдал всю жалкую суетню наших дней, а от такого зрелища не разжиреешь.
Я был словно во сне, мне вспомнилась сказка о зачарованных городах, и, боясь проснуться слишком рано, я поспешил прочь, к городским воротам.
В дворцовом саду я не досчитался многих деревьев, другие были изувечены, а четыре больших тополя, казавшиеся мне прежде зелеными гигантами, стали маленькими.
Пригожие девушки, пестро разряженные, прогуливались по аллеям, точно ожившие тюльпаны. А эти тюльпаны я знавал, когда они были еще маленькими луковицами — ах, ведь они оказались теми самыми соседскими детьми, с которыми я некогда играл в «принцессу в башне». Но прекрасные девы, которых я помнил цветущими розами, предстали мне теперь розами увядшими, и в иной горделивый лоб, восторгавший меня когда-то, Сатурн{589} врезал своей косой глубокие морщины.
Теперь лишь, но, увы, слишком поздно, обнаружил я, что означал тот взгляд, который они бросали некогда юному мальчику, — за это время мне на чужбине случалось заметить нечто сходное в других прекрасных глазах.
Глубоко тронул меня смиренный поклон человека, которого я знал богатым и знатным, теперь же он впал в нищету; повсеместно можно наблюдать, что люди, раз начав опускаться, словно повинуются закону Ньютона и падают на дно со страшной, все возрастающей скоростью.
Но в ком я не нашел перемены, так это в маленьком бароне; по-прежнему весело, вприпрыжку прогуливался он по дворцовому саду, одной рукой придерживал левую фалду сюртука, а в другой вертел тонкую тросточку. Я увидел все то же приветливое личико, где румянец сконцентрировался на носу, все ту же старую остроконечную шапочку, ту же старую косичку, только из нее теперь торчали волоски седые вместо прежних черных волосков.
Но как ни жизнерадостен на вид был барон, я знал, что бедняге пришлось претерпеть немало горя; личиком своим он хотел скрыть это от меня, но седые волоски в косичке выдали его у него за спиной. Сама косичка охотно отреклась бы от своего признания, а потому болталась так жалостно-резво.
Я не был утомлен, но мне захотелось еще раз присесть на деревянную скамью, на которой я когда-то вырезал имя моей милой.
Я едва нашел его, — там было вырезано столько новых имен! Ах! Когда-то я заснул на этой скамье и грезил о счастье и любви. «Сновидения-наваждения».
И старые детские игры припомнились мне, и старые, милые сказки. Но новая фальшивая игра и новая гадкая сказка врывались в эти воспоминания, — то была история двух злосчастных сердец, которые не сохранили верности друг другу, а после довели вероломство до того, что отреклись даже от веры в господа бога. Это скверная история, и кто не может найти себе занятия получше, тому остается лишь плакать над ней. О господи! Мир был прежде так прекрасен, и птицы пели тебе вечную хвалу, и маленькая Вероника смотрела на меня кроткими глазами, и мы сидели перед мраморной статуей на Дворцовой площади. По одну сторону ее расположен старый, обветшалый дворец, где водятся привидения и по ночам бродит дама{590} в черных шелках, без головы и с длинным шуршащим шлейфом; по другую сторону стоит высокое белое здание, в верхних покоях которого чудесно сверкали разноцветные картины, вставленные в золотые рамы, а в нижнем этаже были тысячи громадных книг, на которые я и маленькая Вероника часто смотрели с любопытством, когда благочестивая Урсула поднимала нас к высоким окнам. Позднее, став большим мальчиком, я каждый день взбирался там внутри на самые верхние ступеньки лестницы, доставал самые верхние книги и читал в них подолгу, так что в конце концов перестал бояться чего бы то ни было, а меньше всего — дам без головы, и сделался таким умным, что позабыл все старые игры и сказки, и картины, и маленькую Веронику, и даже имя ее.
Но в то время, когда я, сидя на старой скамье, витал мечтами в прошедшем, позади послышался шум голосов, — прохожие жалели бедных французов, которые в войну с Россией попали в плен, были отправлены в Сибирь, томились там много лет, несмотря на мир, и лишь теперь возвращались домой.
Подняв голову, я и сам увидел этих осиротелых детей славы. Сквозь дыры их истертых мундиров глядела откровенная нищета, на обветренных лицах скорбно мерцали глубоко запавшие глаза, но, хоть и израненные, изнуренные, а многие даже хромые, все они тем не менее старались блюсти военный шаг, и — странная картина! — барабанщик с барабаном ковылял впереди. Внутренне содрогаясь, вспомнил я сказание о солдатах, павших днем в битве, а ночью встающих с бранного поля и под барабанный бой марширующих к себе на родину, как об этом поется в старой народной песне{591}:
Он бил настойчиво и рьяно,Сзывая гулом барабана,И пошли туда в поход,Траллери, траллерей, траллера,Где любимая живет.
Утром их лежали кости,Словно камни, на погосте,Барабанщик шел вперед,Траллери, траллерей, траллера,А девица ждет да ждет.[81]
И в самом деле, бедный французский барабанщик казался полуистлевшим выходцем из могилы: то была маленькая тень в грязных лохмотьях серой шинели, лицо — желтое, как у мертвеца, с большими усами, уныло свисавшими над бескровным ртом, глаза — подобные перегоревшим углям, где тлеют последние искорки, и все же по одной такой искорке я узнал monsieur Le Grand.
Он тоже узнал меня, увлек за собой на лужайку, и мы уселись снова на траве, как в былые времена, когда он толковал мне на барабане французский язык и новейшую историю.
Барабан был все тот же, старый, хорошо мне знакомый, и я не мог достаточно надивиться, как не сделался он жертвой русской алчности. Monsieur Le Grand барабанил опять, как раньше, только при этом не говорил ни слова. Но если губы его были зловеще сжаты, то тем больше говорили глаза, победно вспыхивавшие при звуках старых маршей. Тополя подле нас затрепетали, когда вновь загремел под его рукой красный марш гильотины.
И былые бои за свободу, былые сражения, деяния императора снова воскрешал барабан, и казалось, будто сам он — живое существо, которому отрадно дать наконец волю внутреннему восторгу. Я вновь слышал грохот орудий, свист пуль, шум битвы, я вновь видел отчаянную отвагу гвардии, вновь видел развевающиеся знамена, вновь видел императора на коне… Но мало-помалу в радостный вихрь дроби вкрался унылый тон, из барабана исторгались звуки, в которых буйное ликование жутко сочеталось с несказанной скорбью, марш победы звучал вместе с тем как похоронный марш, глаза Le Grand сверхъестественно расширились, я не видел в них ничего, кроме безбрежной снежной равнины, покрытой трупами, — то была битва под Москвой.