– Куда теперь их? – грустно вопросила Феодосья. – Али в Сухону кинуть?
– Глупая мысль. Давай твои волосья, я их припрячу, а в Москве продадим на Вшивом рынке.
– Как – продадим? Да кому ж чужие волосья нужны? – удивилась Феодосья.
– Бают, что из космов в Европе делают для богатых бояр кудрявые шапки, красят их мукой для белизны и так носят.
– А разве не красивее шапка из меха или парчи?
– Это для обмана, будто сия шапка – свои густые волосы, вьются куделью. Польские гости охотно скупают в Москве волосья. В Речи-то Посполитой взять косы неоткуда, так у висельников отрезают тайком, у покойниц и продают власочесам.
– Еще того не легче! – сказала Феодосья.
– Хорошо если с казненных волосья срежут, а то от всучат тебе волосяную шапку от подохших от чумы!
– Господи, спаси! – сказала Феодосья. – Как же у людей хватает совести торговать чумными косами?
– Совести? Эх, прелепая ты девица. И не поверишь, что волховальница.
– Олексей, веришь ли ты мне, что все, что указчик зачитал в указе, – бысть наветы?! – с волнением сказала Феодосья.
– Верю! – с крепкой убежденностью в голосе рек Олексей. – Аз сам пострадал от наветов. Потому и оказался в Тотьме. Но теперь живот мой переменится – Москва златоглавая за шеломлем!
Феодосья вспомнила, как отец Логгин учено называл шеломель горизонтом, в задумчивости перстами раздергала ставшие короткими, чуть ниже плеч, золотые волосы и задумчиво промолвила:
– Ну вот аз и муж.
– А чем плохо мужиком бысть? – взялся успокаивать ее Олексей. – Гораздо лучше, чем бабой, тут и спорить не о чем. У бабы какая доля? Огород, печь да горшки. Век ее короткий, потому и называется – бабий. А мужу, коли не дурень, все пути-дороги открыты! Вот куда бы ты сейчас пошла в бабьем сарафане? Блудью бы обозвали и вослед сплевали. Чего ты в Москве в платке и серьгах будешь делать? В войско бабе не наняться, на ладье по морям не поплыть, ремеслом не заняться, земель новых не увидать. Только на улицу Лизанья дорога! Увидишь в Москве на торжище, как стоят на холопьем ряду и свои, и иноземные пленные девки и просят покупателей: «Купи меня! Нет, меня!»
Феодосья молчала. Прав был на сей момент Олексей. Женская доля незавидная. Учителей тебе батюшка не нанимает, читать не позволяет, чертить чертежи небесных сфер можно лишь украдом, а узнает о сем супруг Юда, так изобьет со злобой. И в Тотьме ей житья нет, и до Москвы в юбке не дойдешь. Что ж, значит, судьба такая.
Отчитав «Отче наш», Феодосья с чувством произнесла: «Прости, Господи, что возлежу в одном пологе с чужим мужем, но сие не для греха, а от печальных обстоятельств» (в момент этой речи Олексей хмыкнул), – и закрыла очеса.
Вот так она утром проснулась колдуньей Беляницей, крещенной Феодосьей, а ночью уснула монахом Месяцем, нареченным Феодосием.
Глава вторая
Дорожная
– Эй, стрелец, все дрыхнешь? Поднимайся давай! – с сим призывом ранним утром следующего дня в воз засунул главу молодой детина из холопьевцев, коему необходимо было извлечь железный таган: сварить кашу на всю свою ватагу, прежде чем отправиться в дальний путь.
– Ты бы всю ночь стражу, ровно аз, нес, так тоже бы дрых, – недовольно отозвался Олексий.
– Монах-то жив? – вопросил детина. – Не преставился тут часом?
– Жив, только память у него вышибло, – поглядев на Феодосью и даже отечески прикрыв ей главу полой куколя, сообщал Олексей. – Очнулся среди ночи. А потом снова усонмился. Пусть лежит.
– Пусть, – согласился холопьевец. – Подай-ка мне таган, где-то в ногах у тебя должен быть.
Извлекя железный котел с железною же треногой, Олексей подал его холопьевцу и строго наказал:
– До Вологды меня не беспокой. Аз должен отоспаться, ибо после Вологды пойдут до Шоксны чащи дикие, лихие. Вдруг, оборони Господи, разбойники, а я не спавший?
– Ей! Ей! Лежи! – спешно согласился холопьевец, ибо перспектива нападения бийц и воров была зело вящей, и заботливо заткнул полог повозки.
Вскоре потянуло дымком от костра и вонием каши из ржаного жита с вяленым говядо, от коего у Олексея забурлило в подпупье. Но вылезать из воза, пока не минули Тотьму, ни ему, ни другу Месяцу никак было нельзя. Потому Олексею оставалось только сглотнуть пустую слюну и положить на зуб сущика.
Он поглядел на Феодосью. Даже в сумерках было видно, как лепы ее длинные ресницы, тонкие русые брови, как мило уше, порозовевшее от сна, как пухлы и нежны кораллие уста, и чист высокий лоб, и бьется возле него жилка на белом скрание. Мила ему была Феодосья. Но здраво, хотя и с сожалением, Олексей рассудил, что не ко времени сейчас любострастия, и весело потешился сам над собой:
– Кто любит попа, а кто – поповскую дочку. Кому люба монахиня, а мне так монах.
После чего подбил шапку под щеку и зарылся поглубже в рыбные кули.
Феодосья проснулась от гвалта и суеты, взбурливших, как воду в котле, тишину морозного осеннего утра.
Вдоль телег бегали, так что земля дрожала, с воплями обряжали лошадей, выкрикивали приказы и понукания.
– Обоз! Едут! Убирай! Запрягай! Ну! Пошевеливайся!
Полог воза приподнялся, и чуть не на голову Феодосье вторгнут был немытый таган с треножником, сорвана с лошадиной морды и тоже всунута спешно в воз, но уже с другой его стороны, торба с овсом, кинута какая-то котомка. Затем воз дернулся и поколесил, накреняясь, съезжая с укоса в колею дороги.
– С Богом со Христом! – прошептала Феодосья. И натянула на голову шкуру, зарылась в кули, словно тотьмичи могли узреть ее сквозь войлочный застенок.
Даже пребывая в укрытии, Феодосья бысть ни жива ни мертва от страха, что кто-нибудь из горожан заглянет в ее схрон и закричит: «Колдунья здесь припряталась! Держите ее люди добрые, тащите на суд честный!»
– Господи, долго ли мне трястись здеся от страха, как лягушонке в коробчонке?
Не видала Феодосья, как миновали оне городские ворота. Не зрила, как шагали, держась за обозы, матери, невесты и меньшие братья с сестрами, провожая со слезами, а неразумные резвые чада – с завистью, и крестя вослед молодых детин и бывалых мужей. Ей, лета были такие, что, прощаясь, не знали тотьмичи, придется ли встретиться. Многие чащи вдоль проезжих трактов наводнены были разбойниками и бийцами. Шайки лиходеев – как только их земля носит? – опустошали деревни, слободки, монастыри и обозы. Бысть такие разбойники, что впятером-шестером останавливали и грабили обоз в сто возов! А неуловимый Мишка Деев по кличке Куница в одиночку до нитки мог обчистить и полтьмы возов, невзирая на охрану из верховых стрельцов с пищалями. Речат, что умел Мишка так засвистеть, что и возничие, и охрана окаменевали, так что не могли пошевелить ни единым членом, ни языком. Так и стояли остлопами стоеросовыми, пока не исчезал Куница в чаще, верхом на черном коне, груженном серебряными деньгами, пышными мехами и самоцветными перстнями. И лишь после этого все откаменевали и бросались вослед, но Куница растворялся, как туман. Поэтому пуще всего боялись в пути обозники услышать лихой свист из оврага или чащобы. Сказывают, как-то однажды некий весельчак-возничий решил по своему скудоумию распотешить обоз, сунул пальцы в рот да и засвистел. Лошади на дыбы встали, у обозников поджилки затрусились. Когда поняли мужики, что сие глума бысть, всей ватагой на шутника накинулись, излупцевали и два пальца отрубили, чтоб неповадно было творить таких потех.