Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказать, что чертой их стиля были блеск и остроумие, — мало. В 1960 году, когда дебютировал Битов, острили многие, и очень охотно. Остроумие было привилегией и нормой молодого героя-студента во всех концах литературы. В сущности, ранние аксеновские повести строились не на чувстве характеров, а на ощущении сплошного остроумного диспута, в котором переворачивались слова, вкусы, моды, манеры, пристрастия, одним словом, — весь экстерьер душевного мира. Но эти-то парни поспели вовремя, и они вошли в прозу победоносно, под звуки джазов и гитар, легкие, спортивные, обаятельные.
Ленинградцы… впрочем, и Аксенов был в известной мере ленинградец, однако в еще большей мере — сибиряк, гулаговец. И посланцем северной столицы он себя не ощущал. А те, что ощутили — в противовес москвичам, и вообще всем ранее них явившимся… задержались со стартом года на два. Когда они начали изливать свой первоначальный опыт, когда стали появляться их первые повести и рассказы — сладостный момент первооткрытия уже минул. «Смотрите, кто пришел!» — прокричал своей повестью Игорь Ефимов. А смотреть уже некому. И праздник самоутверждения окрасился у ленинградцев досадой, нетерпением, неудовлетворенностью. «Какое до-ол-гое детство»! — затосковал Андрей Битов в своей программно-сюжетной повести, которую он писал параллельно азиатским запискам. Приход молодого человека в ленинградском: варианте утратил черты победоносности, на месте ликующих спортсменов оказался съежившийся под взглядами врачебной комиссии голенький призывник. Он еще продолжал острить в ответ на вопросы докторов. Но внутренне он уже не верил в свои остроты.
Тут сыграло роль и еще одно обстоятельство, связанное, так сказать, с литературной географией. Взрастившая Битова «питерская» литературная почва позволила и ему, и его товарищам развить стиль особо изысканный: они были более книжны, молодые ленинградцы, сравнительно со своими сверстниками в других концах России, более культурны в смысле литтехники, и менее просты. Если брать традиционные стадии всякого стиля — они были ближе к концу, к «манере», нежели к началу, к «архаике». Наиболее манерен и изыскан был Б. Бахтин. Ближе всех стоял к первозданной наивной простоте Андрей Битов. но даже и наиболее полнокровный из молодых ленинградцев, сразу нес на себе печать манеры. И соответственно острил — острил в «Одной стране», острил и «Таком долгом детстве».
Только чувство запоздалости продиктовало ему интонацию несколько особую: нетерпение, досаду, желание вырваться из круга остроумничанья, желание открыть ценности за этим студенчески изумленным антуражем,
Две повести, с которых начал Битов, открывают нам две стороны его первого состояния. В азиатских дневниках — непосредственная запись этого состояния, восторг существа, не знающего про себя ничего, кроме того, что оно, это существо, живет и удивляется. В «Таком долгом детстве», писавшемся параллельно, это существо взглянуло на себя как бы со стороны. И восторги застопорились.
Мощным сюжетным ударом Андрей Битов вышиб своего героя из той среды, которая позволяла этому остроумцу чувствовать себя в безопасности. Парня выгнали из института. За что — неизвестно. Но дело и не в том, за что. Битова интересует сам факт: теперь его герой, Кирилл Капустин, должен как-то жить. Его группа едет на практику. Он стоит на перроне, и его билет еще не успели аннулировать. Его зовут, тянут, он колеблется. Повесть написана все в той же орнаментальной манере, где старательно воспроизведенное пыхтение паровоза смешивается с криками студентов, зовущих Кирилла в вагон, и это коловращение впечатлений вытесняет из сознания героя почти всякую возможность выбора — он почти автоматически садится в вагон и едет… И он, как я уже говорил, продолжает острить, но во воем его невольничестве есть то, о чем можно сказать словами самого Битова: растерянное ухарство. Мир рассыпан на отдельные впечатления, они не вырастают одно из другого, а парадоксально стыкуются, монтируются (когда повесть Битова появилась, критики как раз ликовали по поводу того, что прозаики «учатся у кинематографа»). Но на сей раз в мозаичном потоке открылась иная, непраздничная сторона. Битов понял: в этом потоке: надо искать точку опоры.
Он нашел ее подобно тому, как это сделала когда-то Гертруда Стайн, открывшая среди авангардистских метафорических метелей простую истину: «Роза — это роза».
«Шахта — это шахта», — сказал Битов. Гора и есть гора. Так говорят работяги. Даром тут не платят, говорят они. Но даром тут и не работают. Растерянный студент Кирилл Капустин стал учиться говорить «по-работяжьи». Он устроился на шахту и закрыл свои проблемы. Студенты — трепачи. Он уже «не любил их. Он ощущал свое превосходство». Он не любил их, потому что «постоянные» вообще не любят «временных». Работяги — люди, а эти — кто? «Полуумки-полудурки. Да вы… Да кто вы такие, на самом деле?! Идиоты… — закончил он громким шепотом». И остался на шахте, презрев своих.
Надо сказать, что это сюжетное решение спасло Битова от критических ударов. Побить-то его побили, но все же и простили, и грозный В. Ермилов завершил короткую о нем дискуссию в «Литературной газете» отеческим каламбуром: «За Битова трех небитых дают». Повесть Битова получила вид на жительство чуть ли не как произведение о рабочем классе. Я и не против, но меня сейчас интересует другое: не внешне-тематический выход, а внутренняя логика становления личности.
Разумеется, демонстративный отказ Битова от модного молодежного стиля выдавал в нем глубокое беспокойство. Он означал для него самостоятельное решение: правда не здесь.
Где же?
Он не знал еще.
Его герой мог бы сказать о себе словами молодой писательницы: «Я птичка, севшая не на ту ветку», если бы не боялся быть сентиментальным. Этот герой забросал открывшийся в душе вопрос кусками породы. Он стал ворчать «по-работяжьи». А потом, весьма кстати, его вообще взяли в армию. Так все и решилось. Само собой. Битов не вынес той тяжести выбора, которая ложится на плечи человека, если он выбирает сам. Но на какое-то мгновение он испытал эту тяжесть. Он узнал, что она существует.
От повести «Такое долгое детство» остается общее ощущение невнятности, сумеречности. Поначалу кажется, что Кирилл Капустин привез на Север это ощущение из сумрачной северной столицы, которой вековая прелесть — в ее влажно-каменной правильности, сообщающей душе какую-то тонкую сдержанность. Любимый поэт Битова Александр Кушнер замечательно точно выразил эту пленительную сумрачность великого города, и его стихи дают своеобразный ключ к состоянию Битова:
С тобой, со мной, с продрогшим садомСлучится мягкая зима.Окинешь город долгим взглядом:Какие черные дома!..Ты тоже хмурый и унылый,Наставив ворот, смотришь вниз.Не привередничай, мой милый,Побойся бога, оглянись!..Тяжелый снег почти что льется,Пар вылетает изо рта,И болью сердца отдаетсяСырая это красота.
Именно к сырой этой сумрачной красоте переполненного библиотеками города еще вернется Битов. Эту красоту он несет в душе в свои путешествия: на Юг, на Север. Там он себя не находит.
И оттого, что он себя еще не находит, — тяжелое ощущение неловкости, свинцово наполняющее в «Таком долгом детстве» традиционный ленинградский сумрачный воздух. Ничто никуда не ведет. Ничто ничем не увенчивается. Начавшаяся на шахте работа прерывается. Начавшаяся любовь — тоже. Начавшаяся служба в армии — где-то в будущем. И что она даст— неясно. То перепутье, на котором захвачен Кирилл Капустин, не содержит никакого ответа на вопрос о судьбе личности. Так, шарахнуло парня, и он — «прислонился». К шахте. К чему-нибудь обыкновенному. К обыкновенной девушке с рыжими ресницами. К армии, наконец. В азиатских записках, очнувшись на мгновение от пьянящей череды впечатлений, герой позавидовал муравью: мне бы его организованность! Ну, вот, эта мечта об организованности извне воплощается. «Идет колонна, и все… одинаковые…» «Уходит со всеми Кирилл Капустин, неплохой вроде бы человек. Не низкий и не высокий. Не толстый и не худой. Не красавец и не урод…» «Он удаляется, тает, уменьшается — и вот он уже не он — точка, крохотная, удаленная точка отчуждения, которая сейчас и совсем исчезнет…» «А что ты сам среди всех? — остается неизвестным. Не растворившись, не выделить себя — из чего же себя выделять, если ты один? Но и раствориться — это только еще этап…» «Надо идти со всеми. Это утешительно и спокойно. Хотя это еще очень мало…».
Разумеется, «мало». Разумеется, «еще этап». Я разуверился бы в Битове, как в писателе, если бы растворение в массе он почел бы целью. Я.понимаю это именно как этап, может быть, даже вынужденный. Но воистину крайняя гордыня рождает и крайнее самоуничижение.
- Великая легкость. Очерки культурного движения - Валерия Пустовая - Публицистика
- Георгий Владимов - Мы хотели дышать чистым воздухом - Леонид Бахнов - Публицистика
- Нравственность есть Правда - Василий Макарович Шукшин - Публицистика
- Записные книжки дурака. Вариант посткоронавирусный, обезвреженный - Евгений Янович Сатановский - Публицистика
- Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - Ефим Гофман - Публицистика