советским людям искусство, наполненное мраком, отчаянием и мистикой?! Возникает и вопрос к молодому художнику, подчёркиваю – молодому! А где же в его работах оптимизм? Где радость, где пульс нашей современности? Где чувство вечной молодости? Всего этого в его работах нет! И поэтому говорить о принятии этого художника в горком считаю преждевременным и недопустимым!”
Пока мужчина держит свою пафосную речь, я стою и улыбаюсь, думая, что этот холёный господин решил немного повеселить собравшихся пародированием советских газетных фельетонов. Я благодушно жду конца словесного жонглирования и уже вижу штамп в трудовой книжке.
Мои радужные размышления прерывает взволнованный женский голос: “Как правильно вы всё отметили, Ираклий Давидович! Как это совпало с мыслями, которые пришли мне в голову во время просмотра этих мрачных работ! Я полностью, полностью разделяю ваше мнение!” “Да, и мрачновато, и чуждо!” – отрезает седой мужчина, только что отмечавший совершенство моей композиции в иллюстрациях к Достоевскому. “Чувство современности отсутствует начисто, – басит небольшого роста ЛОСХовец, который минуту назад лестно отзывался о моих рисунках к сказкам Гофмана. – Я тоже сразу почувствовал, что что-то тут не то!” “И мне многое показалось странным”. “А я про себя тут же отметил: не наше!” “А я без разговоров присоединяюсь к мнению Ираклия Давидовича!”
Все кричат, машут руками, неодобрительно качают головами в сторону моих работ. Решили подыграть шутнику Ираклию Давидовичу, думаю я и опять глупо улыбаюсь. Но при виде бледного, расстроенного лица Евгения до меня наконец доходит, что это вовсе не весёлая игра, что это всё серьёзно! Эти взрослые люди, только что на все лады расхваливавшие мои работы, теперь наперебой ругают их, стараясь перекричать друг друга. И неожиданно слышу спокойный голос худощавого ЛОСХовца, не выказывавшего раньше восторга, но и не принимавшего участия в обличении молодого художника в мистицизме. “Коллеги! И всё-таки я считаю, что, несмотря на отсутствие оптимистической ноты в его творчестве, мастерство и талант налицо и художник достоин быть членом горкома. Да вроде и все здесь собравшиеся несколько минут назад были готовы принять его в свои члены. Надо всё же вести себя достойнее!”
Воцарившуюся тишину нарушает громкий голос Ираклия Давидовича: “А что, товарищи, не будем спорить с признанным и уважаемым всеми нами художником, тем более что в чём-то я с ним готов согласиться. Я предлагаю взять молодого художника на испытательный срок и посмотреть, что будет дальше, как он справится с новой для него работой и какую пользу сможет принести горкому”.
Разумеется, все согласны взять меня на испытательный срок и наперебой благодарят Ираклия Давидовича за мудрый совет и решение. Собираю работы, и, пока сникший Евгений ведёт меня в отдел кадров, где мне поставят спасительный штамп, я узнаю, что Ираклий Давидович – глава партийного комитета Ленинградского Союза художников и от него многое зависит. Теперь мне всё становится понятно: ведь из этого самого комитета, возглавляемого идейным Ираклием Давидовичем, и поступила в 5-й отдел КГБ кляуза об идеологической диверсии, где главным лицом является Михаил Шемякин, которому не место среди такелажников Эрмитажа, а уж тем более среди официальных художников горкома!
Итак, блюстители и хранители советской идеологии, подзуживаемые художественным официозом, объявили меня врагом, идут за мной по пятам, будут преследовать и бороться до победного конца и, конечно, после испытательного срока по тем или иным причинам выставят за дверь…
Так оно и выходит. Заказов на оформление книг, коробок, реклам мне не дают, и я, напрасно простаивая по нескольку часов у бюро заказов, получаю один и тот же ответ: “Для вас пока ещё ничего нет”. Мой вклад в отечественный дизайн был невелик. За шесть месяцев пребывания в членах горкома художников я лишь выполнил клеймо для галош фабрики “Красный треугольник” и оформил обложку к пластинке с музыкой Баха. И разумеется, как человека, не приносящего большой пользы горкому, меня увольняют – к счастью, не проставив штампа об увольнении в трудовой книжке, что спасло меня от ареста и высылки. Но два эпизода из моего пребывания среди старших коллег, облечённых властью, остались в памяти.
Юный прогибашка и куда вписать Баха
Худсовет, состоящий из знакомых мне перевёртышей, поначалу восхитившихся моими работами, а через пару минут открестившихся от своих слов, с важным видом заседает за длинным столом, за которым вершится суд над представленными работами. Передо мной работу сдаёт молодой художник с прыщавой физиономией. Члены худсовета передают друг другу его эскизы для конфетных коробок и, просмотрев, возвращают художнику на переделку, сопровождая язвительными замечаниями о дилетантском и безграмотном подходе к дизайну, об аляповатости цвета и небрежности рисунка. “Надо побольше работать и побольше думать, прежде чем приносить сырые и никчёмные работы на просмотр”, – заявляет один из сидящих за столом, осуждающе глядя на красного от смущения прыщавца, трясущимися руками прячущего отвергнутые эскизы в картонную папку.
Зажав папку под мышкой, прыщавец идёт к двери, но неожиданно резко развернувшись, возвращается к столу и, прижимая обеими руками папку уже к груди, глядя на недоумённые физиономии членов худсовета, дрожащим от волнения голосом произносит: “Комиссия! Можно мне что-то сказать? – И, не дожидаясь согласия, быстро продолжает: – Вот уже который раз вы не принимаете у меня эскизы! Я возмущаюсь, прихожу домой, хожу злой туда-сюда по комнате, подхожу к раскритикованной вами работе, внимательно всматриваюсь и вдруг понимаю, что вы были правы! Исправляю, следуя вашим бесценным советам, и работа продолжается! Вот и всё, что я хотел сказать. Спасибо вам!” Выпалив это, он исчезает за дверью. Смотрю на лица сидящих и вижу, что это омерзительно тошнотворное словесное пресмыкательство благодушно и как должное воспринято всеми членами “комиссии”.
“Надо же, какая пакость растёт”, – думаю я об ушедшем прыщавце, раскладывая на столе эскизы к конверту для пластинки моего любимого композитора. Эскизы тщательно отработаны, и я надеюсь, что хоть один из них будет утверждён к печати и я заработаю наконец хоть какие-то деньги. На одном эскизе – поясной портрет композитора с пером в руке перед листом с партитурой, на другом – в барочной раме группа играющих музыкантов в париках и камзолах. Третий эскиз заполнен заключёнными в круги портретами Баха и его сыновей, тоже известных композиторов. Заказ был на обложку лишь для одной пластинки, но я понимал, что хоть обвинений в аляповатости и небрежности рисунка не будет, но к чему-то члены худсовета всё же сумеют придраться, заглаживая свою оплошность перед всемогущим Ираклием Давидовичем.
Поясной портрет Баха был отвергнут сразу по причине “какой-то мрачности” в лице и “отсутствия человеческой теплоты во взгляде”. Второй эскиз воскресил в памяти у одного из членов худсовета визит в