— Да, — ответила Джесси самой себе бормочущим тоном, столь часто используемым ею в часы своего пленения, но только теперь она разговаривала не с Хозяюшкой и не с воображаемой Руфью; теперь она могла разговаривать сама с собой без обиняков. В какой-то степени это был прогресс.
— Да, правильно, это правда.
И никаких «но», да поможет мне Бог. Она не нажмет на кнопку стирания информации, несмотря на то, какой ужасной может показаться некоторым людям — включая ее саму — эта правда. Она оставит все, как есть. В конце концов, она может решить не отсылать письмо (не зная даже, удобно ли обременять женщину, которую она не видела целую вечность, таким грузом боли и безумия), но она не сотрет эти слова.
А это значит, что ей лучше всего закончить письмо поскорее, пока ее не покинуло последнее мужество и последние силы.
Джесси склонилась вперед и снова начала печатать:
«Брендон сказал:
— Есть одна вещь, о которой ты должна помнить, Джесси, — нет прямых доказательств и улик. Да, я знаю, что кольца твои исчезли, но, возможно, ты была права насчет них — какой-нибудь нечистый на руку полицейский мог присвоить их.
— А как насчет фотографии № 217? — спросила я. — С плетеной корзинкой?
Он содрогнулся, и на меня, возможно, сошел поток осознания, какой поэты называли „прозрением“. Он цеплялся за возможность того, что плетеная корзинка была всего-навсего простым совпадением. Это было довольно трудно, но гораздо легче, чем принять все остальное — и больше всего тот факт, что чудовище, подобное Джуберту, действительно может иметь отношение к жизни людей, которых он знал и любил. То, что я увидела в лице Брендона Милхерона в тот день, было до предела просто: он и дальше будет игнорировать целую кучу косвенных доказательств и сосредоточится на отсутствии прямых улик. Он и впредь будет считать, что все это плод моего воображения, ухватившегося за дело Джуберта, чтобы объяснить галлюцинации, преследовавшие меня во время пленения.
Вслед за этим озарением последовало второе, даже еще более сильное: ведь я могу сделать то же самое. Я могу поверить в то, что ошибалась… но если мне это удастся, то моя жизнь будет разбита. Снова вернутся голоса — не только твой. Сорванца или Норы Калиган, но и моей матери, моего брата и сестры, тех детей, с которыми я училась в школе, тех людей, с которыми я мимолетно встречалась, и. Бог еще знает, чьи.
Мне кажется, что большинство из них будет принадлежать тем жутко пугающим НЛО-голосам.
Я не вынесу этого, Руфь, потому что за два месяца после тяжелых часов, пережитых мною в доме у озера, я вспомнила о многом, о чем раньше старалась не думать. Мне кажется, большинство этих воспоминаний пришло ко мне в период между первой и второй операцией на руке, когда я жила на обезболивающих таблетках. Воспоминания были таковы: два года, разделяющие день солнечного затмения и день рождения Вилла — когда он подшутил надо мной во время игры в крокет, — я слышала все эти голоса постоянно. Очевидно, шутка Вилла оказалась грубым, но все же действенным лекарством против стресса. Мне кажется это вполне возможным; разве не известно, что наши предки стали готовить пищу после того, как они попробовали есть то; что оставил после себя лесной пожар? Однако, если в этот день и произошло некоторое излечение, то случилось это не во время шутки, а когда я взорвалась и врезала Виллу по зубам за то, что он сделал… И с этой точки зрения все остальное неважно. Важно же то, что после того дня на террасе целых два года в моей голове жил целый шепчущий хор, дюжина голосов, выносившая свое суждение о каждом моем слове и поступке. Некоторые из них были доброжелательны ко мне, но большинство принадлежало людям, которые боялись, людям, которые смущались, людям, которые считали, что Джесси была бесполезной дурочкой, которая заслуживала то плохое, что случилось с ней и которая вдвойне должна платить за хорошее. Целых два года я слышала эти голоса, Руфь, а когда они исчезли, я забыла о них. Не постепенно, а сразу.
Как такое могло случиться? Я не знаю, да и не задумываюсь над этим. Я наверняка бы задумалась, если бы все стало хуже, но этого не произошло — все стало невыразимо лучше. Эти два года я прожила в сплошном кошмаре, мое сознание было разрушено, расчленено на множество мельчайших частей, и положение вещей было таково: если я позволю милому, доброму Брендону Милхерону придерживаться его точки зрения, то вернусь туда, к шизофрении. И теперь уже у меня не будет маленького брата, чтобы произвести шоковую терапию; теперь мне пришлось бы сделать это самой, точно так же, как я самостоятельно освободилась от этих проклятых наручников.
Брендон смотрел на меня, пытаясь понять, какое впечатление произвели на меня его слова, но ему это не удалось, потому что он снова произнес их, теперь уже несколько иначе:
— Ты должна помнить, что могла и ошибиться. И мне кажется, ты должна напоминать себе о том, что никогда не будешь знать об этом наверняка.
— Нет, я не согласна с тобой.
Брови Брендона от удивления поползли вверх.
— Есть один прекрасный способ узнать все наверняка. И ты поможешь мне, Брендон.
Он снова хотел было улыбнуться той, менее чем приятной улыбкой, говорящей о том, что невозможно жить с женщинами, но и без них не обойтись (хотя вряд ли он даже догадывался, что она имеется в его репертуаре).
— Неужели? Так как же я это сделаю?
— Ты отведешь меня на свидание с Джубертом, — ответила я.
— О нет, — возразил Брендон. — Этого я не сделаю — не могу сделать, Джесси.
Я освобожу тебя от описания целого часа, потраченного на очень интеллектуальную беседу, смысл которой можно выразить двумя фразами: „Ты сошла с ума, Джесс“ и „Перестань управлять моей жизнью, Брендон“. Я размахивала перед его носом кипой газетных вырезок — я была уверена, что это заставит его сдасться — но у меня так ничего и не получилось. Единственное, что мне оставалось, так это расплакаться. Может показаться, что слезы — это свидетельство слабости, но это совсем не так. И в этом заключается еще одна разница между мужчиной и женщиной. Он не вполне верил в серьезность моих намерений, пока я не заплакала.
Итак, он подошел к телефону, сделал четыре или пять звонков, а потом сообщил мне, что завтра Джуберт предстанет перед судом Кумберленда по многочисленным обвинениям — в основном это кражи. Он сказал, что если я действительно очень хочу — и если у меня есть шляпка с вуалью, — он отвезет меня туда. Я сразу же согласилась, и, хотя лицо Брендона говорило о том, что он делает самую большую ошибку в своей жизни, он сдержал свое слово».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});