– Вы бросили эту работу?
– Да, бросил. Не выдержал. Уехал на Большую Равнину. Но ведь меня сменил кто-то другой, и все равно эти списки в Элбоу продолжали составлять… Всегда найдется тот, кому нравится составлять списки.
– Ну это уж совсем никуда не годится! – Машинист нахмурился. У него было гладкое, загорелое, коричневое лицо и гладкая, совершенно лысая голова, хотя ему вряд ли было больше сорока. Он производил впечатление сильного, сурового и в то же время совершенно невинного человека. – Это они неправильно делали! Надо было совсем закрыть эти проклятые заводы. Разве можно требовать от человека, чтоб он делал такое? Разве мы не одонийцы? Я понимаю, всякое бывает, ну не сдержится человек, из себя выйдет… Они ведь тоже не без понятия – те, кто поезда осаждал. Просто их голод довел, дети у них голодали, слишком долго все это длилось… А тут мимо еда едет! Хоть и не для них предназначена. Вот они себя и забыли – на охоту вышли. И мой приятель тоже голову потерял, когда люди стали его состав растаскивать, озверел совсем. Вот и дал задний ход. Он тогда людей по головам не считал. Даже не думал об этом! Может быть, позже… А тогда он просто заболел, когда увидел, что наделал. Но то, что они заставляли делать вас – этот останется в живых, а тот пусть умирает! – это не работа! Человек на такую работу права не имеет. И никого нельзя просить такую работу делать!
– Тяжелые времена были, брат, – мягко возразил пассажир, не сводя глаз со сверкающей равнины впереди, над которой проплывали тени воспоминаний о существовавшей здесь когда-то воде и улетали с ветерком прочь.
* * *Старый грузовой дирижабль тяжело перевалил через горы и опустился на взлетное поле близ горы Фасолина. Там сошли и все трое его пассажиров, и едва они ступили на землю, как земля под их ногами дрогнула.
– Так, землетрясение, – спокойно заметил один из них, местный житель, который вернулся домой. – Вот черт, ты посмотри, какая пылища поднялась! Так когда-нибудь прилетишь домой, а тут ни гор, ни дома и нет.
Он и еще один пассажир решили подождать и ехать в город на грузовиках, а Шевек пошел пешком, узнав, что селение Чакар находится всего в шести километрах отсюда, у самого подножия горы.
Дорога тянулась широкими витками, медленно взбираясь в гору. Слева склоны были отвесные, справа – пологие, густо поросшие невысокими деревьями-холум, аккуратно, точно специально посаженные, расположившимися вдоль подземных источников и выходящих наружу родников. Над перевалом ясно горел закат, в глубоких складках на щеке горы лежали темные тени. Природа здесь казалась абсолютно дикой, и только шоссе, спускавшееся с гор в полумрак долины, свидетельствовало о пребывании в этих местах человека. Миновав вершину очередного холма, он услышал, как в воздухе что-то проворчало негромко, и местность вокруг него странным образом изменилась, хотя ни толчка, ни дрожания земли под ногами он не почувствовал. Он опустил ногу на землю, завершив начатый шаг, и земля, как ни странно, оказалась на месте. Шевек продолжил спуск с холма. Он не ощущал никакой непосредственной опасности, однако никогда прежде не был так уверен, что стоит буквально на пороге смерти. Смерть была в нем самом, вокруг, у него под ногами, сама земля, казалось, потеряла свою прочность, надежность. Вечно лишь то, что вселяет надежду, – обещание, данное и воспринятое разумом человека. Шевек вдохнул холодный чистый воздух и прислушался. Где-то далеко, во мгле, грохотал горный поток.
Сумерки уже совсем сгустились, когда он добрался до Чакара, небо стало темно-фиолетовым и почти слилось с черными вершинами гор. Фонари на пустынных улицах горели ярко, вызывая ощущение одиночества. Фасады домов в этом неестественном свете выглядели точно эскизы на листе ватмана. За домами чернели просторы дикого края. Здесь было много пустующих комнат и даже пустых отдельных домов; это был старый полузаброшенный городок, находившийся на большом расстоянии от других населенных пунктов. Проходившая мимо женщина направила Шевека в общежитие номер восемь.
– Вон туда, братец, мимо больницы и прямо.
Улица уходила во тьму, упираясь, как оказалось, прямо в двери невысокого строения. Шевек вошел и оказался в привычной с детства обстановке довольно убогой общей гостиной провинциального общежития: тусклый свет, старый, покрытый пятнами ковер на полу, записка на доске объявлений, в которой что-то говорилось о занятиях группы машинистов, сообщение о собрании синдиката, пришпиленный булавкой билет на спектакль, состоявшийся три декады назад… Над диваном висел любительский портрет Одо в рамочке (разумеется, Одо была изображена как узница в одной из тюрем Урраса), в уголке примостились самодельные клавикорды, у двери висел список жильцов и сообщение о том, когда будет горячая вода в городских купальнях.
Черут, Таквер, комната номер три.
Шевек постучался, тупо глядя на отражение коридорной лампы в темном пластике двери, которая едва держалась в раме. Женский голос сказал:
– Войдите!
И он вошел.
В комнате была более яркая лампа, и находилась она у Таквер за спиной, так что на мгновение Шевек словно ослеп и не смог бы наверняка сказать, что это она, Таквер. Она вскочила, протянула руки – то ли чтобы оттолкнуть его, то ли чтобы притянуть к себе, это был какой-то неуверенный, незаконченный жест. Он взял ее руки в свои, и тогда наконец они упали в объятия друг друга и не могли разомкнуть их долго-долго, словно стараясь удержаться вместе на этой ненадежной земле.
– Входи же, – сказала Таквер, – входи, входи!
Шевек открыл глаза. На другом конце комнаты, которая по-прежнему казалась ему освещенной чересчур ярко, он увидел серьезные, внимательные детские глаза.
– Садик, это Шевек!
Девочка подошла к Таквер, обняла ее ногу и вдруг разразилась слезами.
– Что же ты плачешь? Не плачь, маленькая моя! Все хорошо!
– Да? А сама ты почему плачешь? – недоверчиво прошептала Садик.
– От счастья! Всего лишь от счастья! Иди-ка сюда. Но… Шевек, Шевек! Я ведь только вчера получила твое письмо! И весь вечер ходила около телефона, когда отвела Садик в интернат. Ты написал, что позвонишь сегодня. Не приедешь, а позвонишь! Ох, не плачь, Садики! Посмотри, я ведь больше не плачу, правда? Ну-ка посмотри! Ведь не плачу?
– Этот дядя тоже плакал!
– Конечно, я плакал.
Садик посмотрела на Шевека с недоверчивым любопытством. Ей шел пятый год. У нее была кругленькая аккуратная головка и круглое личико, и вся она была кругленькая, мягкая, с пушистыми темными волосенками.
В комнате почти не было мебели, только две кровати. Таквер села на одну из них, держа Садик на коленях, а Шевек – на вторую и блаженно вытянул усталые ноги. Потом вытер глаза тыльной стороной ладони и показал влажную руку Садик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});