Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сам шел пешком среди солдат в простой синей драповой куртке с шитьем, в треуголке, и мне часто приходилось присаживаться на несколько минут, чтобы отдохнуть.
Так вот, не проходило дня, чтобы солдаты, ковыляющие с жареной кониной или несколькими картофелинами в дырявой тряпке или с похлебкой в кастрюльке, не предлагали мне разделить с ними пищу и помочь мне идти, думая, что я изнурен или голоден. Как бы я хотел вновь встретить хотя бы нескольких из этих храбрецов! Честь и слава французам, подавляющее большинство которых сохранили в душе чувство сострадания во время величайшего из бедствий!
Я должен рассказать еще о последнем дне нашего путешествия, когда сообщения, полученные из армии, естественно навели разговор на тему о ее положении.
Император, прочитав письмо Неаполитанского короля, сказал мне, словно предчувствуя последующие события:
- Боюсь, что он не сделает всего необходимого для реорганизации армии. Быть может, лучше было бы взять его с собой в Париж или позволить ему возвратиться в Неаполь, но тогда он, пожалуй, не вернулся бы к началу новой кампании, а так как у меня будет молодая кавалерия, то мне бы его не хватало. Он привязан ко мне, но его претензии и тщеславие доходят до смешного. Он думает, что у него необыкновенные политические таланты, а у него их нет совершенно. У королевы [303] в мизинце больше энергии, чем во всем короле. Они ревнуют меня к Евгению, потому что зарятся на всю Италию. Король хотел бы убедить итальянцев, что их страна может существовать и рассчитывать на будущее лишь при условии объединения всей Италии под одним скипетром.
Все французы, которых я сделал королями, слишком быстро забывают, что они родились в прекрасной Франции и что у них нет лучшего титула, чем титул французского гражданина.
Он привел в пример Бернадотта и своих братьев и стал перебирать разные подробности, которые подтверждали его слова. Потом император заговорил о необходимости вновь поднять дух армии и возвратить прежнюю энергию нашей пехоте, рассыпавшейся поодиночке, которая умирает от голода и, собираясь небольшими бандами, волочет по земле вдоль дороги свою нужду, свою славу и свою былую энергию.
- Надо, - прибавил он, - чтобы эти люди, которых не могли остановить никакие опасности, вновь поняли, что они могут сделать для своего спасения и для славы родины. В самом деле, физически они истощены, но морально эти люди, которые еле волочат ноги и бредут, как привидения, вновь почувствуют, что они могут сделать, если энергичный начальник заговорит с ними и скажет им: "Остановись, француз! Казаки не должны пройти дальше. Вот здесь надо победить или умереть!"
В связи с этим. император высказал мысль, что этой моральной силой, этой энергией, закаляющей против всяких трудностей, обладают далеко не все начальники.
- Нет, - сказал он, - более отважных людей на поле сражения, чем Мюрат и Ней, и нет менее решительных людей, чем они, когда надо принять какое-нибудь решение у себя в кабинете. Вообще существует очень мало государственных людей. У меня, бесспорно, самые способные министры в Европе, а в то же время, если бы я не приводил в движение весь механизм, то очень скоро стало бы заметно, до какой степени они ниже своей репутации.
Прежде чем закончить рассказ о кампании и путешествии императора, возвращаюсь к рассказу о том, что происходило в дежурном дворцовом салоне.
Бюллетень произвел такое тягостное впечатление, что, как я уже сказал, никто не решался задать мне какой-нибудь вопрос. Единственный слуга, который нас сопровождал в поездке, отсыпался, а кроме того, ему было запрещено говорить о чем бы то ни было. Император говорил о наших неудачах в таких же откровенных выражениях, как и бюллетень, но так как сообщений о прибытии армии в Вильно еще не было, то, следовательно, он как и все, не знал еще о самых тяжких наших бедствиях. У императора образовались небольшие отеки на ногах, глаза опухли, и цвет лица был, как у человека, кожа которого пострадала от мороза, но в остальном вид у него был вполне здоровый. Он был так счастлив, что находится снова в Париже, что ему не надо было притворяться, чтобы иметь вид довольного и нисколько не удрученного человека. Весь день и даже часть ночи он работал, рассылая всякие распоряжения, чтобы дать всем отраслям администрации то направление, которое он считал нужным. Как мне показалось, он был вполне удовлетворен общественными настроениями после опубликования бюллетеня. Его приезд успокоил много страхов и смягчил наиболее тревожные опасения, но, увы, не мог осушить слез тех семей, которые оплакивали свои потери.
Император, словно посторонний человек, говорил о своих поражениях и о той ошибке, которую он совершил, оставаясь в Москве.
- Успех всего дела зависел от одной недели, - сказал он. - Так всегда бывает на свете. Момент, своевременность - это все.
Когда он принимал Декре и де Сессака [304] , его первые слова были:
- Так вот, господа, фортуна меня ослепила. Я позволил себе увлечься, вместо того чтобы следовать намеченному мною плану, о котором я вам говорил, г-н де Сессак. Я был в Москве. Я думал подписать там мир. Я оставался там слишком долго, я думал в один год достигнуть того, что должно было быть выполнено в течение двух кампаний. Я сделал большую ошибку, но у меня будет возможность исправить ее.
Облик Парижа с самого начала показался ему утешительным. Возвращение императора произвело чудотворное действие. Император заметил это и уже на следующий день был спокоен насчет последствий, к которым могли бы привести его неудачи. События в Вильно не изменили его мнения.
- Ужасный бюллетень произвел свое действие, - сказал он мне, - но я вижу, что радость, доставляемая моим присутствием, больше, чем горе, вызванное нашими поражениями. Люди скорее огорчены, чем обескуражены. В Вене будут знать об этих настроениях, и не пройдет трех месяцев, как все будет в порядке.
Если я пропускаю много подробностей при передаче моих разговоров с императором во время нашего долгого пребывания с глазу на глаз, то я могу по крайней мере ручаться за точность всего, что я сообщаю, и в большинстве случаев даже за точную передачу его слов. Моя совесть не больше обманула меня, чем моя память. Я издавна привык откровенно высказывать императору свое мнение, не боясь задеть его, и я должен отдать ему справедливость и заявить, что во время нашего путешествия он вызывал меня скорее на резкость, чем на осторожность в выражениях. Он поощрял меня к этому откровенностью своих собственных разговоров и своими признаниями. Он вновь доказал мне то, что я думал и раньше: если он не всегда любил всякую правду, то во всяком случае он уважал тех, кто высказывал ее по совести.
При других обстоятельствах, если разговор касался вопроса, о котором император не хотел говорить, он обрывал его тем или иным способом; так, например, если это происходило у него, он вас покидал или отпускал, или, наконец, перебивал каким-нибудь распоряжением, не относящимся к теме разговора, а иногда и словами: "Вы ничего в этом не понимаете".
Наоборот, в санях император все время поощрял меня к разговорам. Чувствовал ли он себя уязвленным?
Он шутил, и прежде всего видно было, что он ощущает потребность излить свою душу. Если какие-нибудь рассуждения уж очень ему не нравились, то он на время менял тему разговора, но возвращался к тому же вопросу в тот же день или назавтра.
Император не был от природы резким. Никто не владел собою лучше, чем он, когда он этого хотел. Доказательство - в том, что за очень редкими исключениями, и даже в тех случаях, когда обстоятельства вывели бы всякого другого человека из себя, он обычно сохранял в разговоре с каждым спокойный тон, хотя бы у него и много было оснований для упреков. В таких случаях его топ был, конечно, очень сухим, но не невежливым, не оскорбительным. Если порою мне приходилось слышать из его уст выражения, которые можно назвать грубыми, то я не могу назвать больше пяти-шести таких примеров, и всякий раз это было с лицами, которые так вели себя, что с ними действительно не стоило стесняться. Что касается этих выражений, то он не придавал им такого значения и не был так чувствителен к ним, как другие. Быть может, ему недоставало городского лоска, той изысканной деликатности и особенно той снисходительности в мелочах, которая заменяет доброту у высокопоставленных людей. Наши нравы и наши традиции, пожалуй, делали обладание этими свойствами политической обязанностью нашего государя в его же собственных интересах, но то, что в этом отношении было упущено в первые годы воспитания, когда создаются привычки детства, вполне искупалось тем, что эта добродетель доходила до высочайших пределов, когда речь шла о вещах, имевших какое-либо значение. Некоторые выражения, шокировавшие нас, для императора имели иной смысл, чем для нас. У него были даже все претензии благовоспитанного человека, и он более, чем кто-либо другой, замечал в манерах своего ближнего то, чего не замечал в самом себе. Он часто называл (и даже с некоторым подчеркиванием) различных знакомых из высших слоев общества, с которыми встречался в молодости. Он любил говорить о своих успехах у женщин. Можно сказать, что если в этом великом и замечательно целостном характере была слабая сторона, то она выражалась в тщеславном отношении к своему прошлому, как будто при такой славе и при таком гении еще могут понадобиться ссылки на прошлое.