Андреас спрятал рубин в пустой кошелек, привешенный к поясу, и простился со своим ночным гостем. После этого совесть часто мучила Андреаса: ведь он даже матери не показал камень. А можно было бы этот камень продать и отдать ей деньги или раздать эти деньги нищим. Но Андреас никак не мог расстаться с этим алым камешком, носил его с собой, и, оставшись один в своей комнате, часто любовался чудесной огранкой. Так тонко, красиво было сделано. И странно было: неужели это он сделал? Каким же он был тогда, когда такое мог?..
А разговоры с бродягами и нищими были постоянным занятием Андреаса. Он, такой чистоплотный, не брезговал садиться рядом с ними на каменную скамью у церкви. Его не пугали грязные язвы на заскорузлых бурых ногах и лохмотья, от которых густо исходил дурной запах. И можно было видеть Андреаса, расположившегося беспечно и мило на скамье, а по обе стороны от него — оборванный пропойца с кошкой на коленях и согнутая старуха, голова ее уже чуть трясется, и обеими узловатыми ладонями она охватила верх своей темной клюки. Оборванец поглаживает кошку. В ногах Андреаса свернулась бродячая собака, словно хочет отогреть его ступни в этих черных чулках и грубых открытых башмаках. Андреас учтиво и скромно ведет занимательную беседу о свойствах драгоценных металлов, о способах огранки драгоценных камней… Он никогда не подделывался под эту простонародную грубость, не говорил грубыми злыми словами. Он как бы и не сомневался в том, что и эти люди смогут понять, воспринять его любезные и занимательные рассуждения. И его слушали и любили, такого беззлобного, чистого, любезного и доброго…
* * *
В сущности, Андреас знал, что у сапожника есть дочь. Когда он это узнал, кто сказал ему, Андреас не помнил. Дочь — это не было интересно. Вот сын Гирша Раббани наверняка занимал бы всех. Но у Раббани не было сына. А женщины еврейского квартала не были интересны Андреасу, были какие-то совсем чужие. Здесь очень рано отдавали замуж девочек, не давали им порадоваться девичеству. Женщины здесь прикрывали лица и выглядели некрасивыми и неумными. Они жили своей женской жизнью, со своими праздниками, мужчины и женщины не появлялись на улицах вместе. Впрочем, дочь сапожника замужем не была. То ли никто не захотел с ним породниться, то ли он сам никому не отдавал дочь. Это было не по обычаю и его за это осуждали. Не выдать дочь замуж считалось большим грехом. Но осуждали больше женщины, нежели мужчины. Женщины и рабы всегда и повсюду строго следят за соблюдением обычаев, в сущности, унижающих их самих. Мужчин в еврейском квартале не так уж и занимало то, что Гирш Раббани не выдает свою дочь замуж и тем самым нарушает обычай. На него привыкли смотреть, как на такого признанного нарушителя обычаев и правил. Вероятно, в любом человеческом сообществе должно быть одно такое лицо…
Андреас даже видел дочь сапожника прежде, она показалась ему совсем некрасивой, но кто-то говорил о ее уме. А после Андреас забыл напрочь о ней.
Она после той их беседы стала о нем думать. Теперь ей казалось, что тогда, увлеченная своими словами, тем, как она говорила, она не узнавала его. В сущности, она тогда, пожалуй, впервые увидела его. Когда он приходил когда-то, давно, к ее отцу заказывать обувь, она убегала в свою комнату и кидалась лицом в подушку. И, значит, почти и не видела того, кого любила… А она любила его с того самого дня (в сущности, только тогда она и видела его), когда его, маленького, пятилетнего мальчика, мать привела в мастерскую ее отца. Сколько лет ей тогда было? Наверное, немногим больше трех лет. И она смотрела на него в щель занавески, отделявшей мастерскую от жилой комнаты. На ней было длинное пестрое платьице, и две косички, и серьги маленькие с желтыми камешками — память о матери, рано умершей. Эти серьги она после смерти матери никогда не снимала, и сейчас эти серьги вдеты были в мочки ее маленьких ушей. Она знала, что уши у нее красивые; помнила еще, как мать старательно повязывала ей голову платком, прижимала ушки, чтобы не оттопыривались… Тогда, в тот первый раз, она еще не знала того смятения, которое не давало ей подолгу смотреть на него после, в другие разы, когда он приходил. А тогда, в тот первый раз, она смотрела на него с таким радостным наслаждением, не отрываясь… Видела его сияющие глаза… Но узнала его… теперь… И очень больно…
Сколько раз она могла бы показаться ему, заговорить с ним, но она этого не делала, не хотела…
Отец любил ее, а не какую-то «дочь». Ему не нужно было, чтобы она была такой, какой должна быть женщина, которая называется «дочь». Он любил ее саму и принимал и понимал все ее свойства. Он понимал, когда не надо ни о чем спрашивать, и молчал. Он давал ей читать свои записи о происходящих событиях, и она любила эти записи и потому понимала их. И она любила отца. Мать умерла молодой; и она помнила смутно, что мать была худенькая и улыбалась; и такой нежный душистый запах и нежные касания рук, теплых пальцев, когда мать держала ее на коленях… Она была похожа на мать.
Но никого чужого она не любила, только отца и того… она никогда не сказала бы: «мальчика», «юношу», «мужчину»; потому что он никогда на самом деле не был ничем таким; а даже когда она его не видела, он все равно был частицей ее существа, как ее чувства и мысли… Она мало знала о телесной стороне любви, не влюблялась (потому что ее любовь к отцу и к нему — это не было влюбление); не представляла, каким может быть любимый человек (потому что он ведь не был тем, что зовется «любимый человек», он был частицей ее существа); не испытывала одиночества и зависти. У нее никогда не было подруг; она с детства была робкой, но эта робость видимая скрывала презрение к другим девочкам и отчаянное чувство превосходства. И они это, конечно, чувствовали и не любили ее. Она любила отца, он мало говорил, но она чувствовала, что он очень любит ее. Она не восприняла от отца страсти к пению и работала молча. Она была ткачиха и еще у нее было одно ремесло, о котором будет позднее сказано. Ей нравилось ткать; нравилось, когда цветовые поля из шерсти и шелка выходили из-под ее пальцев.
* * *
Андреас пришел в дом Гирша Раббани; тот как раз не работал и не пел, потому что сидел с дочерью за едой. Дверь в мастерскую не была заперта, как всегда. В мастерской сильно пахло кожей. Никого не было. Андреас постоял. Вдруг ему показалось, что ничего здесь не изменилось с того дня, как мать привела сюда маленького Андреаса. И если здесь все осталось прежним, значит, и Андреас совсем недавно был маленьким, и будто даже и сейчас еще маленький. Наверное, сапожник услышал шаги в мастерской, вышел из-за занавески, подошел к Андреасу. Старчески сморщенные губы сапожника были влажны и чуть лоснились; Андреас понял, что попал к обеду и смутился. Но сапожник, видно было, что обрадовался ему, и пригласил за стол. Андреас пошел за ним следом.