с офицером, выстрелил Матвею прямо в рот.
Все это мне известно. Сенька не раз рассказывал мне об этом. Он мне рассказывал также, почему ушел из дому. Нечего было есть. Просто и ясно. Когда нечего есть, уходи из дому и никому не мозоль глаза. Оставь лучше последний кусок матери… Так я думаю. Да.
Когда убили брата, единственного кормильца семьи, Сенька подошел к матери (отец умер раньше, не помню, отчего, кажется, от пьянства):
— Мама, я ухожу из дому и больше не вернусь.
— По мне, хоть и не приходи. Что с тебя за польза, ты только и знаешь, что стекла бить у соседей.
Он ушел. И правда, чем сидеть без дела дома, уж лучше поездить по свету.
Вначале он ездил, как и все пассажиры, в вагоне: спокойно спал под скамьей, пока не выгонял кондуктор. Потом научился ездить на буферах, в ящиках под вагонами, на паровозе, да мало еще где…
Сенька ничего от меня не скрыл, точно так же, как и я от него. Я ему рассказал свою историю в первый же день, когда мы сидели в районе. Я рассказал, что родом я из Волынской губернии, что зовут меня Мойшка, рассказал, что мою мать звали Двося. («Двоська?», — переспросил Сенька.) Я ему рассказал, что отца звали Ицек. (Сенька: «Ицка?» Я: «Нет, не Ицка, а реб Ицек».) Я ему еще рассказал, кто из моей родни жив, кто умер. Потом я рассказал ему, что отец ежедневно ходил в синагогу к минхе и майрев. Сенька даже не понял, что это значит. Я ему объяснил:
— Ну, молиться, значит, часто ходил.
Тогда он понял, но ему было неясно, почему надо два раза в день молиться. Его отец ни разу в году в церковь не заглядывал. Я снова разъяснил ему:
— Это обычай такой у евреев.
Он засмеялся.
Ну, и пусть смеется.
Потом я ему рассказал, что у моей мамы был ревматизм. Она, бывало, всегда стонет:
— Ой, Мойшка, как ноги ломит…
Была у нее еще одна странная болезнь — камни в печени. Доктор прописал ей лекарство — побольше чаю. Ежедневно утром и вечером она ставила для себя самовар и сама его выпивала. Там было верных семнадцать стаканов. Сенька никак не мог понять, что это за болезнь. Я ему пробовал объяснить.
— Ну, камни, знаешь, камни.
— Какие? — переспросил он. — Просто камни? Хи-хи!
— Чему же ты смеешься?
— Чудеса, ей-богу! Правда, чудеса!
Я все ему рассказал. Когда моя мать заболела брюшным тифом, я начал продавать для Перельмана папиросы. И тут подошел ко мне Сенька, опрокинул мой лоток и выбросил папиросы в грязь.
О чем же думает теперь Сенька, почему не говорит мне ничего?
Приятно смотреть ночью на небо.
Вот если бы я мог верхом на звезде прокатиться в облаках! Там, должно быть, очень светло. Так я думаю. Да.
— Горобец, — тронул я его снова за плечо. — О чем ты сейчас думаешь? Я тоже хочу знать.
— Тебе не надо этого знать, — поднял голову Сенька. — Тебе не надо этого знать, Лямза.
Вот тебе и на! Хорошенькое дело! У него завелись уже от меня секреты!
— Горобец! — отрезал я. — Если ты мне не скажешь сейчас, о чем ты думаешь, я на тебя очень рассержусь.
— Рассердится, подумаешь!
Что же все-таки с ним случилось? Почему он такой задумчивый? С завом у него в последнее время стычек не было. Наоборот, зав мне недавно сказал: «Липкин (зав меня всегда называет по фамилии, Сеньку тоже), а ведь Сенька становится неплохим парнем. Что ты на это скажешь?» Что же мне сказать? Девочка, обиженная когда-то Сенькой, тоже больше на него не жаловалась. Мне даже известно, что она завела с Сенькой «шуры-муры» (правда, он скрывает это от меня).
И с командирами он живет мирно. Они находят, что Сенька стал тише воды, ниже травы. Его даже прочат в начальство. Командиром хотят сделать.
Что же его тревожит?
Я внимательно оглядываю Сеньку и замечаю торчащее из его кармана письмо. Я тихонько вытаскиваю его, но Сенька кричит:
— Положь назад!
— На, на, подавись!
Я побежал к заву и спросил:
— Товарищ зав, не знаешь, почему Сенька такой задумчивый?
— Эге, — сказал он и дружески надвинул мне шапку на глаза. — Ты его правая рука, а не знаешь, что он получил письмо от матери. Она едва нашла его. Зовет домой. Он спросил меня, как быть, а я ему ответил: делай как знаешь. Вот он и размышляет, говорит, что ему не хочется расставаться с колонией. Понятно?
Подумайте! Шесть лет не видались, и вдруг ни с того ни с сего — письмо!
Иду снова к Сеньке. Иду не спеша. Звезды глядят на меня со всех сторон. Что им надо? Впервые мы видимся, что ли? Кажется, достаточно друг другу надоели. И луна тоже смотрит. Смотрит и смеется. И смехом своим как будто говорит мне:
— Шляпа! Почему тебя так волнует, что Сенька сидит задумчивый?
Поди-ка, объясни ей, что Сенька Горобец — мой лучший друг!
Подхожу к Сеньке и начинаю его укорять:
— Ай, ай, Сенька, а еще друг называется! Заву сказал, а мне нет.
— Лямза, — сорвался он с места, — Лямза, кричи ура!
— Что такое?
— Я не еду. Остаюсь здесь, стоит ли уезжать, коли нас на завод посылают?
Хочу закричать ура, но от радости язык не поворачивается.
— Как же ты, Горобец, не сказал мне раньше о письме?
Он обнял меня за плечи.
— Видишь ли, Лямза, это письмо так меня за сердце зацепило, что слова вымолвить не хотелось…
— Смотри-ка, — толкнул я Сеньку, — как луна следит за нами.
— Пусть следит, — сказал Сенька, — такая уж у нее сызмалу привычка.
Сенька показал мне письмо матери.
Тоже письмо! Несколько строк. Стоило такую бузу из-за него заводить. Вот оно:
«Здравствуй сын мой Семен Васильев пишут тебе твоя матушка Настасья Филиповна которую верно помнишь ох Семен я то клопотала по всем городам клопотала покудова мне сказали что ты тута приезжай беспременно домой довольно шлятся. Или признаваться не хочеш, ответь приедешь аль нет».
Он сел писать ей ответ. Когда Сенька пишет, он всегда высовывает кончик языка, точно это ему помогает. Сенька нацарапал несколько закорючек и бросил писать. В другой раз ответит. Да и что писать-то? Целую канитель надо разводить, а уже поздно. Спать пора. Скоро и свет погасят.
13. ЛЯМЗА, ВЕРЬ ЕЙ!
У нас гость. Мурдик. Тот самый Мурдик, что сидел с нами в тюрьме. Он в странной шапке,