Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устроили из Дома культуры коммуналку. Они продолжали лежать на двухспальном столе, вдаваясь в подробности "когда пришла?" и "что сказала?" и "теперь она что?". "Поставь чайник". Чящяжышын налил и воткнул. Как дальше жить? Выгрести все бутылки, под оперу "Риголетто" вытащить пробки: "веревка оборвалась", - "а ты нежнее тяни" - и двинуть в магазин сдавать. Смешно. Лечить у девочек придатки. Все простужены и больны после первого аборта в шестнадцать лет. Чисто советский орган. И соцсистема была предусмотрена творцом. Придатки - то, что дается в придачу: к цейлонскому чаю дают тефтели в томате. Придатки - в придачу известно к чему. Что же теперь делать? Прикуриваем от свечки, а в море гибнут матросы. Так можно извести весь морской флот. Как дальше жить? Остается только одно - пойти погулять. Как же это другие так ловко живут и почти совсем не гуляют?
- Давай попьем чаю и погуляем.
- Кровать застели.
Вышли. Хорошо гулять втроем. Всегда, когда не о чем говорить вдвоем, всегда есть о чем поговорить втроем. Поменьше пауз. Сана взяла Чящяжышына под руку. Отматфеян не отбил ей руку, как Венере, как отбил ей, может. Вулкан, ее муж, за то, что она тоже взяла одного под руку. Отматфеян был не язычник. Он сказал: "Пошли по той дороге". - "Она же узкая", - сказала Сана. - "Ничего, пройдем". Они пошли гуськом: впереди Сана с целой рукой, потом Чящяжышын, потом он. Вышли к пирамиде из гальки. Стали на нее подниматься, чтобы лучше было видно, что где плывет, чтобы быть поближе к небу, у которого отрезали детородный орган и выкинули его в море, у которого каждую минуту отрезают и каждую минуту выкидывают. А где у неба детородный орган, в каком месте? Скорее всего - на горизонте, там где небо соприкасается с морем. Воображаемая линия, горизонт, она же - уд, все, что за ней, не видно, а все, что перед ней, видно. Уд то поднимался, то опускался, в зависимости от того, как они поднимались на пирамиду.
- Дай сигаретку, - сказала Сана Чящяжышыну.
Как-то быстро они перешли на "ты". "Солдаты, на вас смотрит вечность с высоты этих пирамид!" Галька осыпалась. Тогда для чего нужны были эти пирамиды, если не для вечности? Для строительства. Их не специально строили, их раз-два и насыпали. Грязные и кривые - некрасивые. Шел дождик, и сильнее всего он шел на вершине пирамиды, потому что она была ближе к небу.
Съехали к морю. Что-то подплывало. Площадь соприкосновения неба с морем была все больше и больше за счет дождевых линий по сто метров в длину. Линия горизонта из горизонтальной линии перешла в вертикальную плоскость, которая двигалась на людей, двигая что-то, что плыло по воде к берегу. Сила падения неба в море обладала такой мощностью, при которой вырабатывался свет, независимо от солнца, потому что солнца не было видно, а все равно было светло. Гидра, построенная на горизонте (на месте впадения неба в море), как раз и подавала этот свет, она же и шумела. К берегу уже подплывало то, про что можно было сказать, что это. Это было того же порядка, что из пены морской, из раковины - вышла. Она не вышла. Спящая красавица продолжала лежать на деревянном лежаке - его почти прибило к берегу. Те же трусы, тот же лифчик телесного цвета. Та же короткая стрижка. Чящяжышын подтянул лежак и потрогал спящую красавицу. Не шелохнулась. Целоваться не хотелось.
- Целоваться будешь? - спросил его Отматфеян. - Пошли отсюда или целуй.
Красавица спокойно дышала. Она была теплее воздуха, над ней поднимался пар.
- И не разбудил? ни фига? - спросил Чящяжышын.
Сана смотрела на девушку, которая была сделана из сна и красоты, а Сана была из чего? Из завтрака и грусти, и пятьсот раз из поцелуев не с теми, от которых просыпалась сто раз, все равно из злости.
- Возьмем ее с собой, - сказала она им. - А знаешь что, ты поцелуй ее на всякий случай, - сказала она Чящяжышыну, - может, она проснется.
Он поцеловал. Но это был не тот случай, она не проснулась.
- Ты сначала посади ее, а потом поднимай, - сказал ему Отматфеян.
Теперь спящая красавица лежала вертикально, как горизонт (то есть стояла), который стоял всегда, когда шел дождь.
Повели.
- А ты лежак возьми, - сказал Чящяжышын Отматфеяну, - я, может, на нем спать буду. Мне спать не на чем.
Важны были соотношения видимого и невидимого, невидимого и невидимого, видимо-невидимого, что ее не видел тот, кто ее не видел: милиционер, который видит нарушения, происходящие среди машин и пешеходов, профессиональное зрение: разделение всего человечества не на бедных и богатых, не на слабых и сильных, а на водителей и пешеходов. Нарушение не было им замечено. Оно происходило не на дороге, а в природе: он не видел, что неправильно перешла Млечный путь одна звезда (это луна видела) и перешла дорогу спящая красавица, она перешла ее, как звезда. По дневному небу шли звезды, милиционер их не видел, не переживал, что они закрыты светом, который вырабатывает Гидра, построенная на горизонте, на уде Цела, и от силы впадения неба в море зависит сила света, и день то ярче, то темнее - это Тютчев видел и переживал за милиционера.
Пришли в кружок, как к себе домой. Мимо консьержки, мимо дуры. Не заметила. Хочется есть. Плитку можно купить. Можно взять напрокат. А пока можно чай.
Чящяжышын смотрел на Сану не просто так. Он смотрел на нее так, как Андрей Белый на жену Блока, как Дантес на жену Пушкина, как Александр на жену Наполеона. Конечно, Андрей Белый любил не жену Блока, а самого Блока, и Дантес любил Пушкина и скрывал, а не скрывал, что любит жену Пушкина, и Александр любил Наполеона в сто раз больше, чем его жену. Чящяжышын любил Отматфеяна, но это был не дягилевский случай. В данном случае Сана была телом (в космическом смысле), через которое можно вступить в связь с душой (имеется в виду душа Отматфеяна). Просто так ограничиться душой Отматфеяна (не в космическом смысле) его мало занимало. Поэтому для Чящяжышына Сана была идеальной длиной, шириной и объемом, она была для него идеальной высотой и весом - он мог бы с ней спокойно, потому что она была для него блуждающим телом (не в смысле блуда), связующим его и Отматфеяна. Вот так он на нее смотрел.
- Звонят, - сказал Чящяжышын.
- Без нас откроют, - сказал Отматфеян, - можно подумать, что ночь!
Сколько времени? Всегда сначала двенадцать часов дня, а потом сразу четыре. А часа, двух, трех как будто вообще не бывает. Зато час ночи бывает, десять вечера бывает, но редко, а шесть, семь, восемь вечера - вот это никогда не бывает.
- Старуха опять ушла. Она же у нас работает!
- А ты ей платишь за то, что она у нас работает? - разозлился Отматфеян на Чящяжышына.
- Она же сама не знает, что у нас, думает, что у них.
- Поэтому и ушла. Иди сам открывай.
- Не надо открывать, - прервала их Сана, - это он звонит.
Старуха куда смылась? К дочери. Значит, на шабаш. Аввакум давил на звонок, и это был конец мая, завтра первый день лета, все цветет, по газонам не ходить, цветы не рвать! Спесьяль. "Что такое спесьяль?" - "На арго - это проститутка специально для извращений". - "А что такое извращение? Между Сциллой и Харибдой?" - "Нет, правда?" - "Все - извращение!" Бросил звонить.
Аввакум вернулся к себе в комнату. Под полом, под землей ходили. Он слышал. Гад морских подземный ход. И она среди них. Инвалид стучал по коридору протезом. Аввакум распахнул дверь. Перед ним стоял - в трусах, на копытцах, а рожки где? Сбрил. Черт был обратно пропорционален инвалиду - в самых невыгодных местах фокусировались лучи. В татуировке на груди была нарушена перспектива: изображенная на ней дама сердца была сердцем черта, но тогда у него не было сердца. Аввакум подошел вплотную. Черт был выпукло-вогнутым, он был негром и белым. Негр - это вогнутый белый, белый - это выпуклый негр (Пушкин - это вогнутый Байрон, Байрон - это выпуклый Пушкин). Аввакум подхватил его, как пушинку, и хлопнул об пол - сразу дырка. Оба провалились. Прямо в кружок. Черт выпал белым и испарился негром. Аввакум встал. Эти готовились пить чай. Сана подошла, как спесьяль. Как еще она могла подойти? Молчит. "А тебе хотелось меня когда-нибудь побить?" - "Очень хотелось иногда". - "Тебе хотелось ударить или отшлепать?" - "Все вместе". - "А шлепать - это ведь смешно?" - "Очень смешно". - "А ударить не смешно". Сейчас не хотелось ничего. Почему-то он сказал: "Я уезжаю домой", но не сказал: "А ты?"
- А мои вещи? - спросила она.
- Там, - показал Аввакум в дырку на потолке.
- Ты еще туда вернешься?
- Да, - ответил.
- Выкинь их тогда сюда.
Ушел. Зачем он заходил? То есть зачем он проваливался? За чем? За ней. Значит, когда они здесь спали, она уже не любила, или, когда ехали, уже не любила, или уже там не любила, нет, там любила, или никогда не любила, но говорила, но делала, значит, любила, не значит, а этого любит? - домой.
Аввакум стал выкидывать в дырку ее вещи: юбку - поймала, штаны - поймала, туфли - подобрала, сумка, резиновая шапочка, чтобы принимать душ, - поймала, платье. Все.
Грустно. А небо без солнца и совсем негрустное. Звезды и луна для веселья, чтобы людям было весело. Это не весело. А чтобы еще веселее было и луна, и звезды двигаются. Но не веселее. Грустное зрелище это небо. Аввакум вышел из логова и пошел, но не за луной. Зачем за ней ходить? Это луна пошла за ним. И останавливалась, когда он останавливался, и шла опять, когда он шел. Луна шла на вокзал. Она остановилась в окне, а потом стала трястись в поезде. Она тряслась, как дура. Тряслась сама по себе. Аввакум смотрел на нее, и ему не было до нее никакого дела. От нее слипались глаза. Она - для сна. Заснул.
- С непонятным концом история Птицы, рассказанная им самим - Тарасик Петриченка - Прочее / Поэзия / Русская классическая проза
- Карточный домик - Сергей Алексеевич Марков - Русская классическая проза
- Другие ноты - Хелена Побяржина - Русская классическая проза
- Когда птицы рисуют закат - Никита Сергеевич Поляков - Русская классическая проза
- Злой мальчик - Валерий Валерьевич Печейкин - Русская классическая проза