Надо было отыскать другие, более энергические средства. Гарнье-Пажес не нашел ничего другого, как увеличение налога, как самый обыкновенный министр. Декретом 16-го марта четыре прямых налога временно и только на 1848 г. поражены прибавочным налогом в 45 сантимов на каждый франк. Клубы и все ультра-демократические партии нашли снова, что эта мера ввиду будущих выборов и ввиду неудовольствия, которое она произведет на крестьян, самых сильных консерваторов в государстве, неудовольствия, долженствующего непременно отразиться на их вотировке, что эта мера не политическая. Правительство под влиянием их протестации должно было опять объявить, во-первых, намерение свое не строго взыскивать налог, а во-вторых, освободить от него после законных свидетельств истинно бедных людей. Это уже значило: вполовину отказаться от выгод, ожидаемых ими от меры.
И все это от нежелания объявить государство просто-запросто банкрутом.
Оставались только частные меры для [поддержания] удержания работ, кредита, разбитых существований от конечной гибели. Они были приняты. Уже с шестого марта учреждены были для праздных работников национальные мастерские, где на счет государства производили они за 1 фр., за 2 фр. в день самую бесполезную работу, как нивелировка Champs de Mars и другие земельные работы в окрестностях Парижа. В первое время работники даже получали даром по франку, приходя за ними в мэрию; число работников н<ациональных> м<астерских> к концу этого месяца возросло до 70 т., а к концу следующего до 100 т., в мае их было 150 т.
8-го марта уничтожено заключение в тюрьму за долги (contrrainte par corps) после сентиментально-романтического considerant[71] г. Кремье, как он их всегда писал.
6-го положено учредить банковые конторы во всех индустриальных городах Франции для снабжения кредитом и деньгами малых торговцев, которым не доступны [банки] городские и сельские банки. Эти конторы в Париже под председательством государственного секретаря, книгопродавца Паньера [намеренно] основаны на тройном участии акционеров, города, где они заведены, и государства.
[16 марта облигации на государство (bons du Trésor)]
16 марта les bons du Trésor будут выплачиваться только после 6 месяцев [их первого срока] после их срока. Мера, сравнявшая их с суммами из сберегательных касс, тоже относительная, как сказано выше.
21 марта – заведены в городах дела для изъятия товаров, не имевших сбыта, и о снабжении торговцев под залог их свидетельствами, имеющих ценность как в обороте, так и перед банком.
28 марта льготы на уплату векселей и обязательств, данных должниками в феврале до 15 марта, еще продолжены на 15 дней.
29 марта уменьшены все издержки на печать, записку долговых и торговых бумаг.
[Кстати сказать, что главный бюджет города Парижа после уничтожения департамента и городского совета предоставлено сделать самому мэру Марасту, как он заблагорассудится.]
Но все эти вспомогательные меры для поправки торговли, промышленности и работников не имели сильного влияния на кредит и доверенность. К концу этого месяца один журнал, кажется «des Débats», сосчитал, что упадком всех ценностей на акции, государственные бумаги и на все продукты, в продолжение только этих последних 30 дней, Франция обедняла на сумму 3 700 000 000, если не считать упадка акций железных дорог, отчего владельцы их в общности лишились почти 1 миллиарда. Сколько тут погиблых существований – перечесть нельзя. Уж не упоминая о лопающихся беспрестанно банкирах. Маленькая таблица покажет, что стоили бумаги на бирже до 24 февраля и чего они стоили 1-го апреля: 1) билет государ<ственного> займа в 3 процента на 100 стоил 23 февраля 47 франков – ныне 33 и 32. 2) билет такой же в 5 % на 100 стоил 118 франков – ныне 50. 3) Акции банка вместо 1250 фр. (а покупались они вследствие ажиотажа за 3400 франков) – ныне 900. 4) (облигации – bon du Trésor) имели вычеты 48 франков и проч. и проч. Все это, действительно, так и должно быть. Покуда Гарнье-Пажес и одна часть Правительства [хотели восстановить] выбивались из сил, чтобы поднять производительность Франции и возвратить ей утерянную силу от неожиданного удара, рядом с ними другая часть Правительства заседала в Люксембурге под председательством Луи Блана и добродушно разрушала в основании все, что первые придумывали на поверхности. К этому великому дезорганизатору без сознания Луи Блану мы и переходим теперь.
[Луи Блан в Люксембурге]
Commission pour les travailleurs{46}
[Любопытно следить за Луи Бланом [гнущим всю Францию], намеревающим согнуть промышленность Франции под известную книжку, им выданную, «Organisation du travail»{47}. Принцип ассоциации тут, несмотря на все протестации, должен непременно остаться в стороне: ассоциация может быть только осуществлена на соединении интересов неравных, ищущих во взаимном содействии как можно большей выгоды, но выгоды не одинаковой для всех. Такая ассоциация признана либеральной школой политической экономии{48}, на ней же основаны, при всей кажущейся разнице, и теории сен-симонизма, фурьеризма, социализма. Таковая ассоциация есть вещь возможная, спасительная и истинно свободная; с ней ничего не имеет общего теория Луи Блана.
Ассоциация у него форма принудительная и притом еще совершенно равная во всех своих последствиях для всех ее членов, несмотря на разницу их работы, их капитала и даже их доброй воли… Тут уже дело идет о каком-то [нелепом] осуществлении казармы, но казармы такой, в которой все воодушевлены одним духом соревнования, беззлобливости, самоотвержения и держащейся на святости чувства. Само собой разумеется, что эта примерная казарма не допускает никакой разницы даже в благородстве: все живущие в ней благородны на один манер. Эта теория сидит теперь в Люксембурге с депутатами от всех парижских ремесленных корпораций и депутациями от фабрикантов, принужденных подчиняться господствующей идее, – в креслах старых пэров, а изобретатель ее занимает место прежнего канцлера. Безгласный работник Альберт, член Правительства, исполняет должность секретаря.
Странность и несомненно великие последствия (великие в отношении членов, предполагает основатель) этого явления еще увеличиваются при мысли, что в первый раз, может быть [с основания государства], в истории производительность целой нации [вопрос о личности и имуществе каждого доверено] подчинилась одному человеку, который хочет вернуть ее назад вследствие собственного догмата. [Эта честь не была предоставлена даже Иисусу. Его догмат идея.] Все [возможнейшие] известнейшие преобразователи скорее искали данных для преобразования народной жизни в народе же. Политическая экономия [никогда не брала] со Смитом{49}, основателем ее, никогда не бралась предписывать абсолютные законы для труда и промышленности: она только показала законы, которым в известную эпоху следует нация в процессе своей деятельности. Сами эти законы признавала она порождением совокупной жизни лиц{50} и, стало быть, принадлежностью всех и никого. Никогда даже не обсуждала она нравственность или истинность их, а только их действительное существование, соглашаясь, что другая, следующая вереница лиц породит другие законы, тоже никому в сущности не принадлежащие и, может быть, более нравственные и истинные, а может быть, и менее… Уважение к общей мудрости народов, к их свободному произволу было отличительным качеством Смитовой политической экономии…
И вдруг утопия, принимающая в соображение одни только психологические качества человеческой души и не обращающая ни малого внимания на составку и кристаллизацию общества посредством самого себя, проявляется не в книге, не в диспуте, где она относительно чрезвычайно полезна, а проявляется как Управитель, как Законодатель и требует покорности. Странность и величие возвышаются, если подумать, что сам основатель Утопии есть вместе и диктатор: немногие из благородных энтузиастов имели эту честь. Мало заботясь об основных чертах народного характера, покидая совершенно фундамент национальности как нелогический, чудный Утопист хочет ввести свое отечество только в свой силлогизм. И государство в лице работников отвечает ему симпатией. Законодатель, уже ничем не сдерживаемый, распускается самой блестящей, разноцветной тканью. Он вполне убежден, что он – организатор, совсем не замечая того, что он инструмент [в руках для] нового развития, совершенно еще неизвестного. Вместо организации он, напротив, предназначен только все разрушить около себя, для того чтобы явилась новая жизнь с помощью той же совокупной [деятельности] непосредственной деятельности всех, которую он и признавать не хочет, а которая всегда была и всегда будет единственным организатором и творцом в мире.
Вследствие всех этих соображений Луи Блан есть теперь замечательнейшее лицо во Франции. Но если бы у него было только одно: благородство мыслей, чистота убеждений, беспрестанно сталкивающихся с ребячеством выводов и бессилием приложения, – он уже заслужил по одному этому ближайшего рассмотрения].