Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто ее терапевт? — спросил я, полагая, что знакомый человек сможет лучше подготовить девочку к тому, что ей предстоит.
— У нее нет врача, — ответил Стен. Это были тревожные новости.
— Нет врача? А где она живет? — спросил я.
— Мы действительно не знаем. Она воспитывается в чужой семье, но обвинитель и Департамент защиты детства и семьи держат ее местонахождение в секрете, поскольку ее жизнь в опасности. Она знала подозреваемого и подтвердила это в полиции. Он является членом какой-то банды, и угроза вполне реальная.
Рассказ Стена не сулил ничего обнадеживающего.
Я выразил сомнение, можно ли считать четырехлетнюю девочку полноценным свидетелем, показаниям которого на самом деле можно доверять. Я знал, что даже если девочка «опознала» преступника, в суде это вполне может быть поставлено под сомнение. Наша память устроена так, что в ней могут быть пробелы, и эти пробелы могут заполняться чем-то ожидаемым. Что же можно услышать от ребенка, которому четыре года, относительно события, имевшего место тогда, когда ему было три. Если у прокурора не будет поддержки, грамотный адвокат сможет доказать, что «опознание» Сэнди не заслуживает доверия.
— Она знала его, — повторил Стен. — Она говорила это сразу же и потом идентифицировала его в полиции по фотографиям.
Я спросил, есть ли какие-то другие доказательства, предполагая, что, возможно, в этом случае будет не обязательно привлекать к делу Сэнди и я попытаюсь убедить прокурора не рисковать здоровьем ребенка.
Стен объяснил, что другие доказательства действительно были. Преступник оставил на месте убийства многочисленные следы. Следователи видели, что вся одежда мамы девочки в крови. Совершив преступление, мужчина скрылся, но когда его арестовали, кровь все еще была на его ботинках.
— Так почему же так необходимо, чтобы Сэнди выступала свидетелем? — спросил я.
Стен сказал, что над этим думают. Он сказал, что они надеются отложить слушание до тех пор, пока будет возможно получить ее свидетельство в суде. Он продолжал описывать детали убийства, госпитализацию девочки (поскольку она тоже была ранена) и то, как потом она оказывалась то в одном доме, то в другом.
Слушая все это, я размышлял, надо ли мне ввязываться в это дело. Как всегда, я был очень занят. Кроме того, в суде я чувствую себя очень некомфортно и терпеть не могу законников. Но чем больше Стен говорил, тем меньше я мог поверить в то, что слышал. Люди, которые, казалось бы, должны были стремиться помочь Сэнди, понятия не имели о том, какое действие оказывает на ребенка психологическая травма. Я начал чувствовать, что эта девочка заслужила, чтобы хоть кто-то занялся этой проблемой.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Давай еще раз рассмотрим ситуацию: трехлетняя девочка видит, что ее мать изнасиловали и убили. Девочку тоже полоснули по горлу дважды и оставили умирать. Она находится совершенно одна в квартире с телом мертвой матери в течение одиннадцати часов. Затем ее везут в больницу и раны на ее шее зашивают. В больнице врачи рекомендуют проверить состояние ее психики и полечить. Но когда ее выписывают из больницы, то определяют как круглую сироту в приемную семью под опеку государства. Социальный работник не думает, что ее нужно показать специалисту в области психического здоровья. И, несмотря на рекомендации врачей, никто не считает нужным показать ее психологу (или психиатру), и она не получает никакой помощи. В течение девяти месяцев девочка переходит из одной семьи в другую, и никто не знает о том, что она пережила, потому что она сама об этом молчит. Правильно?
— Да, полагаю, так оно и есть, — подтвердил он, видимо, чувствуя, как ужасно все это звучит, сказанное напрямую.
Я спросил, как давно им стало известно про эту девочку. Оказалось, что сразу же после убийства, и вот только теперь, за десять дней до слушания в суде, об этом деле вспомнили. Стен сказал, что подобное дело получает общественную огласку, когда слушается в суде. У них в офисе завал работы, и сотни случаев ждут своей очереди.
В общем, странно, но в годы, когда я вплотную занимался вопросами психического здоровья детей, я мало сталкивался с Системой защиты интересов детей, как и с ювенальной юстицией, несмотря на то, что более 30 % детей, которые появлялись в нашей клинике, имели отношение к этим службам. Учреждения подобного рода, как и мнения относительно их полезности, были слишком разнообразны и многочисленны. И, как мне уже пришлось узнать, детям это совершенно не шло на пользу.
— Когда и где я смогу с ней встретиться? — спросил я, поскольку понимал, что не смогу отказаться. Мы договорились, что встреча произойдет на следующий день в офисе в здании суда.
Я был очень удивлен, что Стен обратился ко мне за помощью. Годом раньше он прислал мне письмо, в четырех параграфах которого в резкой форме выражалось требование представить объяснительную по поводу использования клонидина для контроля за поведением детей. На мой взгляд, этот препарат был необходим для детей в специальном лечебном центре, где я консультировал, но меня уведомляли, что мне запретят «экспериментальное» лечение, если я не представлю требуемых объяснений. Письмо было подписано государственным адвокатом-попечителем Стеном Уолкером.
После получения этого письма я связался со Стеном и объяснил, почему, на мой взгляд, было бы неправильно запрещать препарат. Дети, которых лечили в нашем центре, были из самых трудных. Больше сотни мальчиков попали в эту лечебную программу после того, как оказалось, что по причине поведенческих и психических нарушений они не могут жить ни в одном из домов, где им давали приют. В среднем, это были десятилетние мальчики, перебывавшие примерно в десяти разных домах, но люди, которые надеялись принять ребенка в семью, обнаруживали, что не могут справиться с десятилетним мальчиком. Эти дети быстро возбуждались, и успокоить их было невозможно. Они становились проблемой для каждого человека, который старался заботиться о них, для врачей, для учителей — для всех, кто с ними сталкивался. Дело кончалось тем, что их выгоняли из семей, где они не могли прижиться, выгоняли из детских приютов, выгоняли из школы и иногда даже врачи не могли вытерпеть их поведения и гнали прочь. Последним местом, где они оказались, был наш лечебный центр.
Просмотрев «дела» примерно двухсот мальчиков, которые в это время — или до того лечились и жили в медицинском центре, я обнаружил, что все эти мальчики, без исключения, перенесли серьезную психологическую травму или насилие. В жизни большинства из них было, по крайней мере, по шесть травматических эпизодов. Все эти дети родились и росли среди хаоса, в окружении угроз и травм. Это были цыплята, наседкой которых был постоянный страх.
Все они проходили обследования много раз, как до, так и во время пребывания в центре. Каждый получил не менее дюжины ярлыков — диагнозов из «Руководства по диагностике и статистике психических расстройств». По большей части это были: дефицит внимания, неповиновение, гиперактивность и разные поведенческие расстройства — все как у Тины. Но совершенно поразительно было то, что очень немногие дети рассматривались как жертвы перенесенной травмы или стресса; не считалось, что эти травмы имеют отношение к диагнозу — все опять, как в случае Тины. Несмотря на то, что, как правило, в жизни этих детей было много домашней жестокости, побоев, сексуального насилия, что часто дети лишались родителей (болезни, смерть), в их жизни были и другие тяжелые обстоятельства, лишь немногим детям доставался ярлычок посттравматического стрессового расстройства (ПТСР). Этот диагноз даже не входил в список возможных «подозрительных» диагнозов, которые врач рассматривает и потом отметает.
В то время посттравматическое стрессовое расстройство психики было сравнительно новой концепцией, которую ввели в диагностическую систему DSM в 1980 году для описания синдрома, характерного для ветеранов Вьетнама, у которых после возвращения часто обнаруживались такие проблемы, как постоянная тревога, бессонница, внезапный накат воспоминаний о войне. Эти люди часто бывали крайне несдержанны и некоторые агрессивно реагировали на малейшие сигналы возможной опасности. Многие страдали от ночных кошмаров и реагировали на любые громкие звуки — как будто это были выстрелы и они все еще находились в юго-восточной Азии.
Во время учебной практики в области общей психиатрии, мне приходилось заниматься ветеранами, которые страдали ПТСР. Многие психиатры уже тогда видели, что преобладающее большинство среди них составляют те, кто раньше пережил природные бедствия или сексуальное насилие. Больше всего меня поражало то, что, хотя эпизоды, оставившие шрамы на психике взрослых людей с синдромом посттравматического расстройства, часто были сравнительно кратковременными (обычно несколько часов), их воздействие можно было проследить спустя многие годы и даже десятилетия. Это напомнило мне результаты, которые Сеймур Левин получил в опытах с детенышами крыс, когда несколько минут стресса оказывали на их мозг воздействие, сохранявшееся на всю жизнь. Насколько более мощным, думал я, должно быть воздействие сильной психологической травмы на ребенка!