в избранной им области литературы мог по праву считаться баловнем судьбы. Однако было ясно, что, слишком часто появляясь в печати, он в конце концов должен был исчерпать благосклонность публики, если бы не изобрел способа придать видимость новизны своим последующим произведениям [Скотт 1962: 7].
Скотт больше не боится упреков читателей в том, что оставил поэзию ради прозы, поскольку в 1830 году он может не сомневаться: «Уэверли» прославил его так же, как Темплтона «Айвенго». И он ставит под предисловием свою подпись.
Предметом забот Скотта становится не амплуа, а стиль, и он меняет тон с почтительного на иронический. Теперь он опасается того, что его романы начали надоедать публике. По его мнению, наилучший способ придать им «видимость новизны» – снабдить их предисловиями нового типа, как будто предисловия заключают в себе магию, способную придать привлекательность повествованиям, которым они предпосланы. Мишенью насмешек Скотта становится наивная читающая публика, которая целых десять лет считала Темплтона реально существующим лицом. Пришло время вознаградить ее по заслугам. Читателям пришла пора поумнеть, а Вальтеру Скотту – оставить в прошлом свое беспокойство, что было нетрудно, поскольку все свидетельствовало об успехе.
У Скотта нашлись подражатели, в том числе в России. Произведения некоторых из них навевали скуку с первых же слов. Другие были более талантливы. Н. В. Гоголь, разумеется, принадлежит ко вторым. Предисловия к его «Вечерам на хуторе близ Диканьки» являются очень показательным примером фикциональных авторских предисловий. Первую (1831) и вторую (1832) части «Вечеров» представляет читателям пасечник Рудый Панько. Созданный Гоголем «автор» Панько обретает материальность на наших глазах [Гоголь 1940: 103–317]. Наши знания о нем берутся из тех слов, которые он предпосылает записанным им историям, и дополняются благодаря комментариям, тут и там мелькающим на пространстве повествования. Социальный контекст, в который вписаны посиделки на хуторе близ Диканьки, также дает представление о характере Рудого Панька:
Это что за невидаль: «Вечера на хуторе близ Диканьки»? Что это за «Вечера»? И швырнул в свет какой-то пасечник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! <…>
Слушало, слышало вещее мое все эти речи еще за месяц! То есть, я говорю, что нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет – батюшки мои! Это все равно как, случается, иногда зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить [Гоголь 1940: 103].
Рудый Панько понимает, что преступает ограничения, которые действовали в отношении таких, как он, в общественной и литературной сферах. Но у него есть миссия. И у него есть притязания. Миссия состоит в том, чтобы показать мир, до того не находивший отражения в русской художественной литературе, а притязания – в том, чтобы быть тем, кто осуществит эту миссию, несмотря на свое скромное общественное положение грамотея-пасечника. Он (как и его создатель) знает, что может представить публике что-то новое. Кроме того, осознавая свое общественное положение и понимая, что, взяв в руки писательское перо, он бросает вызов социальным и культурным нормам, он также знает, что читающая публика может не оценить его труд по достоинству:
У нас, мои любезные читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасечник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), – у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не увидите более, – тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалека, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум… Это у нас вечерницы [Гоголь 1940: 103–104].
Записанные Рудым Паньком истории рассказываются в его хате. Он описывает, как это происходит: и слушателей, и рассказчиков, и реакцию аудитории на услышанное, и очарование этих историй [Гоголь 1940: 103–107]. В заключение (в предисловии к первой части сборника11) Панько приглашает нас, его читателей, к себе в гости, чтобы мы могли послушать и другие истории. Он рассказывает, как проехать на его хутор, и приводит длинный список кушаний, которыми угостит нас, когда мы к нему приедем [Гоголь 1940: 107].
В предисловиях Гоголя нет никакой мистификации. Они очевидно написаны от лица вымышленного персонажа. Их предлагается воспринимать всерьез. Однако это не значит, что предисловия, в особенности первое, свободно от опасений автора. Ожидания Рудого Панька относительно реакции читателей на его появление в роли автора значимы тем, что они высказаны явно. Подспудно такие опасения вполне мог испытывать сам Гоголь – нечто подобное, доведенное до крайности, мы встречаем в его вступлении ко второму изданию «Мертвых душ» четырнадцать лет спустя. Предыдущие попытки Гоголя выступить в качестве писателя кончались катастрофой, так что он либо сжигал плоды своих трудов, либо убирал написанное в стол в ожидании лучших времен. Но после того, как публика с восторгом встретила «Вечера на хуторе близ Диканьки», Гоголь смело двинулся вперед. Не прошло и года, как он выпустил их вторую часть.
Вступление ко второй части являет голос автора, звучащий более уверенно в отношении эстетических целей произведения, [22] его прогноз относительно реакции читателей более оптимистичен, а поэтому он не так зажат и осторожен. Он сумел воспользоваться тем, чего дорогой ценой достиг в первой части:
Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя! Не хотелось, крепко не хотелось выдавать и этой. Право, пора знать честь. Я вам скажу, что на хуторе уже начинают смеяться надо мною: «Вот, говорят, одурел старый дед: на старости лет тешится ребяческими игрушками!» И точно, давно пора на покой. Вы, любезные читатели, верно, думаете, что я прикидываюсь только стариком. Куда тут прикидываться, когда во рту совсем зубов нет! Теперь если что мягкое попадется, то буду как-нибудь жевать, а твердое – то ни за что не откушу. Так вот вам опять книжка! [Гоголь 1940: 195].
Зрелый Гоголь уже виден в манере рассказчика, чья речь изобилует фактическими ошибками, алогизмами, жаргонизмами, украинизмами и ориентирована на устное высказывание, что в дальнейшем станет характерными приметами гоголевского стиля[23]. Но и здесь проскальзывает беспокойство. Прощаясь со своим читателем, Рудый Панько высказывает извечное опасение Гоголя – а вдруг его забудут, он никак себя не проявит и исчезнет без следа?