Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так он и умер — отравленный, как собака, в своей золотой клетке», — записал в свой дневник Стеклов и захлопнул учебник истории.
Кролик-агрессор
Волк агрессивен, беспощаденК суркам, а к кролику вдвойне,Но кролик тоже агрессивен —По отношению к траве.
PR
Лев Толстой очень любил путешествовать. Останавливался обычно в мотеле, платил хозяину золотой рубль, доставал из багажа заготовленную дощечку и просил прибить на стену. На дощечке его кучер Петька писал: «Здесь жил Л. Н. Толстой». И все проезжающие интересовались, кто такой Л. Н. Толстой. Так и пиарился.
Словом, Родина
В слове «Родина» то ли «оди́н»,Возвышаясь на тысячи глав,То ли «Один», о мой господин,Завещает: «Роди́», не предав!Я ведь им обо всем промолчал —Депутатам, стоящим в сортире, —От концов бытия до начал,От локтей и до чёртовой мили!
(Абрам Терц. Неизданное. 7 декабря 1981 года. Сорбонна. Париж)Мысли из никуда
Бокальный дуэт «Витьки».
Судьба писателя — жить между молотом завязки и наковальней финала.
Он проснулся, встал и… выпил вторую.
Зависть — признание себя бессильным.
Любить — меняться и не изменять.
Искусством не занимаются — им дышат.
Основа власти — молчание.
Truhtism.
Забрала
Болезнь прогрессировала быстро. Пронзительный бабий смех, разрывающий сознание грохотом чугунного языка о стенки гигантского колокола, не давал уснуть. Смех, от которого невозможно было спрятаться, укрыться, то доводил до исступления, то холодил, замораживал всё внутри. Душа цепенела, а разум содрогался, когда вновь и вновь из тишины зала доносилось тихое и одновременно мерзкое, надменное, саркастическое: «Ха-ха-ха-ха… Чтооооо?.. Плоооохо тебе без меняяяя?..»
Володя не мог смотреть телевизор, слушать радио, готовить еду и есть, просто находиться в квартире, не мог жить. Душераздирающий хохот, ужасный, страшный, сжигал его изнутри, переворачивал душу и с грохотом бил её оземь. Спасало только спиртное, но в огромных, нечеловеческих количествах. Белая жидкость с резким запахом уничтожала всё — эмоции и мысли, разум и тело, само бытие, но главное — страшный, отвратительный гогот пропадал на время, стихал, оставляя его в покое.
Он пил, пил постоянно, поглощал даже то, что не горело, лишь бы не слышать звуков, больше похожих на истерику или вопли душевнобольного, потустороннего создания, и не видеть убийственной, страшной белёсой фигуры знакомой женщины в темноте в кресле рядом с собой. Он кричал, бился в истерике, пугаясь до судорог, выбегал в чём был на улицу, ощущая незримое присутствие рядом с собой. Голос и сводящие с ума видения являлись всё чаще, всё чаще ему хотелось не жить, не чувствовать, не дышать, чтобы не напоминать никому о себе.
Обычная семья, каких миллионы, счастливо въехавшая когда-то в панельную хрущевку. Маленький сынишка, мама и папа. По вечерам выходили на лавочку у подъезда и вместе с такими же молодыми семьями обсуждали что-то, наивно мечтали и строили планы — о развитом социализме, безбедном будущем для своего ребёнка, тихой спокойной старости и маленьких внучатах, даче и машине.
Однажды Гали не стало. Реализовать далеко не горы запланированного было им уже не суждено. Морг, похороны, поминки… гранёный стакан как финал счастливой совместной жизни. Стакан… верный товарищ, который никогда не предаст и всегда поймёт, молча уводя за собой в тихую страну грёз.
Володя пил, пил всё больше и больше, ему становилось только хуже, и вскоре огонь человеческого образа его стих, а затем и потух, как тлеющий уголёк в печи. Наркологический диспансер. Психиатрическая лечебница. Белая горячка.
Лечебницей называют то место лишь формально. Тюремный режим, жёсткие нары, конвоиры в белых халатах, их мускулистые, сильные руки. Смирительная рубашка. Процедуры, ужасные инъекции. Аминазин, хлористые растворы в вену, шоковые терапии. Лечение психики через тело, душу через соматическое начало, весьма далеко отстоящее от реального человеческого сознания.
— Ко мне является Галя. Тихо опускается на кресло и смеется. Она зовёт меня с собой. То издевается, то жалеет меня и сына, то грустит, кружится в своём ведьмином шабаше. Её фигура еле видна. Мне лишь одному, и один лишь я слышу пронзительный леденящий смех.
Лечение помогло. Володя бросил пить, видения прекратились. Он стал возвращаться к обычной советской жизни, в которой не было ничего сверхъестественного, кроме ударного труда, отрицающего саму человеческую сущность и индивидуализм. Прошло несколько лет… Стал выходить на скамью у подъезда. Поначалу всё больше молчал. Постепенно начал разговаривать сначала с детьми, понемногу со взрослыми — соседями, которых едва узнавал.
— Галя… Галя… — произнес он однажды. — Она приходит ко мне. Я не пью уже несколько лет. Я здоров, а она всё равно ко мне является и смеётся, смеётся, смеётся, сидя в своём кресле…
Однажды Володя не вышел на работу, не ответил на телефон, на звонки и стук во входную дверь.
Под напором тяжёлого плеча дверь хрустнула и тихо отворилась. Свет пеленой доносился из зала. Осторожные неспешные шаги и чьё-то тяжёлое дыхание заполнили коридор. Кто-то чужой осмотрел кухню и ванную, вдохнул полной грудью затхлый запах и щёлкнул выключателем. Сделав несколько шагов, открыл прозрачную дверь, прошёл в зал и замер.
Выключенный телевизор, приглушённый свет единственной матовой лампочки в люстре, стол в углу, шкафы и антресоли, отделанные лакированным шпоном, два кресла. В одном из них сидел он. В гробовой тишине, свесив руку почти до пола, а вторую безвольно бросив на колени, окаменевшими глазами он смотрел в сторону второго кресла.
Глаза ничего уже выражали — белый снег поглотил их. Все мышцы были расслаблены. Лишь лицо сохранило отпечаток последнего, что он увидел в своей жизни. Лицо «смеялось». Смеялось, широко открыв глаза, смеялось, судорожно напрягая жилки, по-волчьи оскалив зубы; рот и сведённая гортань до сих пор, казалось, издавали страшный, нечеловеческий рык. Голова была обращена в сторону кресла. В сторону пустого кресла, где когда-то любила сидеть она…
Цинизм на похоронах
В толпе людей, одетых в чёрные цвета,Где траур, слёзы и могильная плита,Несу я лозунги свои: «Меня ты не забудь,Дружище, на том свете», «В добрый путь!»
«Грязное» воскресенье
В трактире… было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане.
И. А. Бунин. «„Чистый“ понедельник»Не спеша мы шли по старому, чудом сохранившемуся саду. Тропинка узким ручейком уводила нас в глубь. Позади смыкались ветви деревьев, ограждая нас всё надёжней от людей, бурным потоком врывающихся в будничную жизнь, от невзгод, обыденно заставляющих забывать о себе и своих чувствах, от суеты, убивающей мысли о главном. Полдень тихий и тёплый, хотя ещё утром дул пронизывающий юго-восточный ветер и степная пыльная буря не располагала ни к прогулкам, ни к доверительной размеренной беседе. Ветра совсем не стало, когда мы подошли к реке. Небольшие облака смотрели на нас с высоты, периодически пряча от взгляда единственного свидетеля — по-летнему ещё жаркое солнце. Мы нравились облакам, и они не давали солнечным лучам отвлекать нас друг от друга.
За садом давно никто не ухаживал, и он лишился своей рукотворной упорядоченности, приобрёл вид более естественный, более живой, вид творения разумной природы, провидения, вид чуда — яблоневый сад на берегу реки. Непосвящённому он казался лишь там и тут разбросанными в хаотичном порядке деревьями с уродливо изогнувшимися ветвями. На самом деле это был искусственный, но живой свидетель былых человеческих трагедий. Когда ты находился среди нагромождения ветвей и листвы, казалось, что не деревья это вовсе, а люди, застывшие, скорчившись от боли, от тоски, холода и голода. Преданные и забытые своей страной, своими родственниками, соседями, знакомыми. Души их канули здесь, как и тела. Злые, алчные люди пытались стереть и память о них, но сад не дал этого сделать — сохранил.
Дикие яблони посажены чьей-то мозолистой, иссохшей от голода и тяжкого труда рукой. Рукой, уже построившей дом, рукой человека, вырастившего сына, понимающего и принимающего такой трагический финал своей жизни.
Мы уходили всё дальше, а сад всё не кончался, не видно было конца людскому горю, страданиям и одновременно надежде, позволяющей выживать в самые невыносимые времена. Зазвонили вдалеке колокола. Набат бил в память о невинно убиенных, замученных здесь, о, возможно, таких же, как и мы, что просто хотели жить, растить детей, дышать лесом, рекой и друг другом.