И вот он настал. С утра части бригады грузились в железнодорожные составы. С шумом и песнями эшелоны двинулись на запад. Этот день походил на большой праздник. Лица бойцов сияли радостным возбуждением. Стремление попасть на фронт для нашего брата, военного человека, было делом естественным. Здесь и не пахло честолюбивым желанием отличиться или тем более военной романтикой. Поэзия войны отошла в область предания, как только на смену коню, сабле и пике пришли самолеты, танки и целый ряд средств массового уничтожения людей. Единственным двигателем были любовь к Родине и ненависть к врагу, чья отвратительная идеология вместе с тупой прусской наглостью вызывала чувство омерзения. Когда же враг подошел к Москве и встал вопрос быть или не быть Отечеству, вряд ли кто мог спокойно оставаться в тылу, что для уважающего себя военного человека было неловко и стыдно. В эшелонах мы чувствовали себя именинниками, без пяти минут фронтовиками.
Как ручьи и реки несут воды в моря и океаны, так и наша семитысячная бригада сибиряков через несколько суток должна была влиться пусть небольшой, но сильной и свежей струей в бушующий океан мировой войны.
Мы не знали, куда нас повезут, на какой фронт. Вопросы сосредоточения и дислокации войск держались в такой строжайшей тайне, что, по всей вероятности, даже командование округом не знало конечного пункта нашего маршрута.
Офицеры штаба бригады разместились в пассажирском вагоне в составе третьего эшелона. Ночью эшелон остановился на станции Красноярск. Воспользовавшись трехчасовой стоянкой, некоторые офицеры и мы с Борисом Михайловичем успели побывать дома.
Когда я вернулся, все офицеры уже были в сборе, ожидая отхода эшелона. Вскоре паровоз дал гудок, вагоны скрипнули, и поезд стал медленно набирать скорость. Мы с комиссаром расположились в одном из купе, заняв нижние полки. Хотя вокруг шутили и смеялись, в душе разлилась щемящая тоска и беспокойство, которые не получалось ничем замаскировать. Краткое свидание с семьей перед долгой, а может, и вечной разлукой разбередило душевные раны. Работая над формированием бригады, некогда было думать о близких людях, забот хватало по самое горло. Здесь, в вагоне, когда служебные дела отодвинулись на задний план, все мысли были только о родных. Разговор не клеился, и мы улеглись спать. Но тревожные мысли не давали уснуть, и предательский комок не раз подступал к горлу.
Я думал о том, что в холодном городе оставил жену и дочку и что ждет их впереди. Мысль о возможном голоде, безжалостном и грозном спутнике каждой длительной войны, терзала меня. В ранней юности я испытал на себе весь ужас настоящего голода. Видел не раз, как днем по улицам, едва держась на ногах, бродили живые тени людей в поисках пищи, а вечером собирали их уже окоченевшие трупы, грузили как дрова в большие фургоны и вывозили за город. Никогда не смогу забыть, как женщины, живые скелеты, искали друг у друга в волосах насекомых и с жадностью их поедали. Эти юношеские впечатления страшной зимы 1920/21 года вселили в меня паническую боязнь голода.
В Новосибирске наш эшелон встретили генералы и офицеры штаба СибВО. По заданию командующего округом они проверили укомплектованность и обеспеченность бригады личным составом и всеми видами материально-технического снабжения. Одновременно с этим была произведена некоторая замена политработников. Мне были представлены прибывшие для прохождения в бригаде батальонные комиссары Сергеенко и Рохмачев. Первый заменил начальника политотдела, а второй — комиссара штаба бригады.
Перед тем как представить этих офицеров, начальник политуправления округа попросил всех офицеров выйти из купе и, оставшись наедине со мной, конфиденциально сообщил мне решение Военного совета округа исправить допущенную ошибку политуправления в укомплектовании политотдела бригады. Ошибка заключалась в том, что все руководящие политические работники оказались евреями.
Я никогда не был антисемитом и не обращал внимания на такие вещи. Но разговоры по этому поводу, видимо, ходили среди солдат и офицеров бригады и дошли до политуправления. О разговорах этих я узнал от хозяйки дома, где мы с комиссаром снимали комнату. Как-то раз она меня спросила с насмешливой улыбкой:
— А правда, что ваша бригада национальная?
— Откуда вы это взяли? — удивился я.
— Ваши солдаты говорят: «Наша бригада еврейская».
Вопрос хозяйки неприятно кольнул меня. Подобные разговоры расхолаживали людей и могли подорвать доверие к командованию бригады. Политотдельцы не сочли, очевидно, нужным проинформировать меня по этому щекотливому вопросу. Я начал перебирать в голове, кто у нас еврей, и оказалось, что из четырех руководящих политработников евреями оказались все четыре. Кстати, и меня, по внешности, многие, вероятно, принимали за иудея.
До войны вряд ли бы кто из военнослужащих стал бы поднимать вопрос о национальном составе. Война всколыхнула и подняла многое: и хорошее, и плохое, что давным-давно было забыто, обострила национальные, а порой и шовинистические чувства. К тому же бешеная антисемитская пропаганда Гитлера просачивалась к нам и заражала своим ядом. С тех пор, т. е. со дня разговора с хозяйкой дома, и до конца войны я, каждый раз беседуя с новым пополнением, сообщал им свою краткую биографию, где подчеркивал свое русское происхождение.
Проверку нашего эшелона на станции «Новосибирск» начальник политуправления округа закончил информацией о состоянии дел на фронте. Отрадно было слышать, что на всех его участках наши войска вели активные и успешные боевые действия.
При отправке на фронт бригада была вооружена только винтовками, поэтому в Новосибирске, Омске, Тюмени и на других станциях нас довооружали пушками, минометами, пулеметами, противотанковыми ружьями и автоматами.
Везли нас быстро, без задержек. Навстречу неслись один за другим эшелоны с промышленным оборудованием демонтированных заводов, санитарные поезда с ранеными и больными и теплушки с эвакуированными по «Дороге жизни» ленинградцами. Кто-то из офицеров, глядя в окно на санитарный поезд, полный ранеными, сказал:
— Эх, отвоевались…
Чего больше было в этом слове, вырвавшемся из глубины души: жалости, сострадания, печали, а может, зависти?
Большинство эвакуированных принадлежало к старой интеллигенции. Среди них были ученые, профессора ленинградских вузов. Покидая город, они надевали на себя все, что имели, остальное было брошено в разбитых, холодных домах. В енотовых шубах и каракулевых манто, замотанные в старые пледы и пуховые шали, измятые и грязные, они являли собой жалкое и страшное зрелище вырванных из ада людей. Их высохшие от голода и холода тела, мертвые пергаментные лица и глаза, глядевшие опустошенно и безучастно, производили жуткое впечатление. Казалось, что это не живые люди, а футляры, в которых чуть теплится жизнь, но скоро они остынут, рухнут на землю и рассыпятся в прах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});