Псалом
Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:
— Можно зайти?
— Можно, пожалуйте.
Поют дверные петли.
— Иди и садись на диван!
(От двери.) — А как я по паркету пойду?
— А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?
— Нициво.
— Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?
(Тягостная пауза.) — Я ревел.
— Почему?
— Меня мама наслепала.
— За что?
(Напряженнейшая пауза.) — Я Сурке ухо укусил.
— Однако.
— Мама говорит, Сурка — негодяй. Он дразнит меня, копейки поотнимал.
— Все равно, таких декретов нет, чтоб из-за копеек уши людям кусать. Ты, выходит, глупый мальчик.
(Обида.) — Я с тобой не возусь.
— И не надо.
(Пауза.) — Папа приедет, я ему сказу. (Пауза.) Он тебя застрелит.
— Ах, так. Ну, тогда я чай не буду делать. К чему? Раз меня застрелят...
— Нет, ты цай делай.
— А ты выпьешь со мной?
— С конфетами? Да?
— Непременно.
— Я выпью.
На корточках два человеческих тела — большое и маленькое. Музыкальным звоном кипит чайник, и конус жаркого света лежит на странице Джерома Джерома.
— Стихи-то ты, наверное, забыл?
— Нет, не забыл.
— Ну, читай.
— Ку... Куплю я себе туфли...
— К фраку.
— К фраку и буду петь по ноцам...
— Псалом.
— Псалом... И заведу... себе собаку...
— Ни...
— Ни-ци-во-о...
— Как-нибудь проживем.
— Нибудь как. Пра-зи-ве-ем.
— Вот именно. Чай закипит, выпьем. Проживем.
(Глубокий вздох.) — Пра-зи-ве-ем.
Звон. Джером. Пар. Конус. Лоснится паркет.
— Ты одинокий.
Джером падает на паркет. Страница угасает.
(Пауза.) — Это кто же тебе говорил?
(Безмятежная ясность.) — Мама.
— Когда?
— Тебе пуговицу когда присивала. Присивала. Присивает, присивает и говорит Натаске...
— Тэк-с. Погоди, погоди, не вертись, а то я тебя обварю... Ух!
— Горяций, ух!
— Конфету какую хочешь, такую и бери.
— Вот я эту больсую ходу.
— Подуй, подуй, и ногами не болтай.
(Женский голос за сценой.) — Славка!
Стучит дверь. Петли поют приятно.
— Опять он у вас. Славка, иди домой!
— Нет, нет, мы с ним чай пьем.
— Он же недавно пил.
(Тихая откровенность.) — Я... не пил.
— Вера Ивановна. Идите чай пить.
— Спасибо, я недавно...
— Идите, идите, я вас не пущу...
— Руки мокрые... белье я вешаю.
(Непрошеный заступник.) — Не смей мою маму тянуть.
— Ну, хорошо, не буду тянуть... Вера Ивановна, садитесь...
— Погодите, я белье повешу, тогда приду.
— Великолепно. Я не буду тушить керосинку.
— А ты, Славка, выпьешь, иди к себе. Спать. Он вам мешает.
— Я не месаю. Я не салю.
Петли поют неприятно. Конусы в разные стороны. Чайник безмолвен.
— Ты уже спать хочешь?
— Нет, я не хоцу. Ты мне сказку расскази.
— А у тебя уже глаза маленькие.
— Нет. Не маленькие. Расскази.
— Ну, иди сюда, ко мне. Голову клади. Так. Сказку? Какую же тебе сказку рассказать? А?
— Про мальчика, про того...
— Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя так и быть.
Ну-с, так вот, жил, стало быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка.
— Угу... Как меня?
— ...Довольно красивый, но был он, к величайшему сожалению, драчун. И дрался он чем ни попало — кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды по лестнице девочку из восьмого номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.
— Она сама дерется...
— Погоди. Это не о тебе речь идет.
— Другой Славка?
— Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да... Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять. А Славка все-таки не унимался. И дошло дело до того, что в один прекрасный день Славка поссорился с Шуркой, тоже мальчик такой был, и, не долго думая, хвать его зубами за ухо, и пол-уха как не бывало. Гвалт тут поднялся. Шурка орет. Славку порют, он тоже орет... Кой-как приклеили Шуркино ухо синдетиконом. Славку, конечно, в угол поставили... И вдруг — звонок. И является совершенно неизвестный господин с огромной рыжей бородой и в синих очках и спрашивает басом: «А позвольте узнать, кто здесь будет Славка?» Славка отвечает: «Это я — Славка». «Ну, вот что, — говорит, — Славка, я — надзиратель за всеми драчунами, и придется мне тебя, уважаемый Славка, удалить из Москвы. В Туркестан». Видит Славка, дело плохо, и чистосердечно раскаялся. «Признаюсь, — говорит, — что дрался я и на лестнице играл в копейки, а маме бессовестно наврал — сказал, что не играл... Но больше этого не будет, потому что я начинаю новую жизнь». — «Ну, — говорит надзиратель, — это другое дело. Тогда тебе следует награда за чистосердечное твое раскаяние». И немедленно повел Славку в наградной раздаточный склад. И видит Славка, что там видимо-невидимо разных вещей. Тут и воздушные шары, и автомобили, и аэропланы, и полосатые мячики, и велосипеды, и барабаны. И говорит надзиратель: «Выбирай, что твоя душа хочет». А вот что Славка выбрал, я и забыл...
(Сладкий, сонный бас.) — Велосипет!
— Да, да, вспомнил, — велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: «Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?» А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: «Право держи!» Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит...
— Уже?..
Петли поют. Коридор. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.
— Боже мой. Давайте, я его раздену.
— Приходите же. Я жду.
— Поздно...
— Нет, нет... И слышать не хочу...
— Ну, хорошо.
Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитиль. Джером не нужен — лежит на полу. В слюдяном окне керосинки маленький, радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как-нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни — пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: «Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург». Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, а три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть...
Как радостно спели петли...
Конусов нет. В слюдяном окошке черная мгла. Давно замолк чайник.
Свет лампы тысячью маленьких глазков глядит сквозь реденький сатинет.
— Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть...
— Вот поеду в Петербург, опять буду играть...
— Вы не поедете в Петербург. У Славки на шее такие же завитки, как и у вас. А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго...
— Не целуйте меня... Не целуйте... Мне нужно уходить. Поздно...
— Вы не уйдете. Вы там начнете плакать. У вас есть эта привычка.
— Неправда. Я не плачу. Кто вам сказал?
— Я сам знаю. Я сам вижу. Вы будете плакать, а у меня тоска... тоска...
— Что я делаю... что вы делаете...
Конусов нет. Не светит лампа сквозь реденький сатинет. Мгла. Мгла.
Пуговиц нет. Я куплю Славке велосипед. Не куплю себе туфли[1] к фраку, не буду петь по ночам псалом. Ничего, как-нибудь проживем.
Комментарии. В. И. Лосев
Псалом
Впервые — Накануне. 1923. 23 сентября. С подписью: «М.Булгаков». Затем в сб.: Булгаков М. Трактат о жилище. М.; Л., 1926.
Печатается по тексту газеты «Накануне».
В дневнике писателя имеется несколько записей о рассказе «Псалом», которые мы приводим ниже. 19 октября 1923 г.: «Поздно вечером заходил к дядькам (речь идет о М. М. и Н. М. Покровских. — В. Л.). Они стали милее. Дядя Миша читал на днях мой последний рассказ „Псалом" (я ему дал) и расспрашивал меня сегодня, что я хотел сказать и т. д. У них уже больше внимания и понимания того, что я занимаюсь литературой». 6 ноября: «Сегодня, часов около пяти, я был у Лежнева, и он сообщил мне две важные вещи: во-первых, о том, что мой рассказ „Псалом" (в „Накануне") великолепен, „как миниатюра" („я бы его напечатал"), и 2-е, что „Накануне" всеми презираемо и ненавидимо. Это меня не страшит. Страшат меня мои 32 года и брошенные на медицину годы, болезни и слабость. У меня за ухом дурацкая опухоль... уже два раза оперированная. Из Киева писали начать рентгенотерапию. Теперь я боюсь злокачественного развития. Боюсь, что шалая, обидная, слепая болезнь прервет мою работу. Если не прервет, я сделаю лучше, чем „Псалом"... Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем».