Андрей Коржевский
Вербалайзер (сборник)
Огрех
Сквозняк
Your creator is waiting.
Uriah Heep. «Return to fantasy»
А хорошо в деревне – темно… Осень. Не пошли еще затяжные дожди, творящие из возвышенности Среднерусской грязевой, наклонный по глобусу каток, на котором народец борется с природой, людишки друг с другом тоже, – вроде как девки мутузятся в скользкой жиже на потеху, – так они, девки, хоть красивые и голые… А у нас-то без телогреечки в сентябре, скажем, и до большака не добредешь… Но хорошо, покойно так, тихо-тихо, только ветерок в недальнем овраге немного гудит повдоль да тренькает мятой жестянкой фонаря на подгнившем столбе. Ветер, он – еще бы, конечно – «на всем белом свете»… Так это Блок-поэт на петербургских болотах услыхал, а здесь, между Смоленском и Гжатском, еще в Гагарин не переименованном, кто о Блоке том знает, здесь и Москва – как Тау Кита. Но течет, растекается прохладными струями ветер от запада к востоку, ворошит пегие космы печных дымов, роняет их вдруг на тихую Гжать, что никогда никуда не спеша тянет серебристо-зеленые русалочьи волосы от плеса к омуту, от омута к перекату… Ухает филин в лесу, а лес-то – за крайним огородом, перебегает волк по краю прибитого утренником поля, бездумным коровьим глазом смотрит с опушки на мерцающий космос лось, – а их не видит никто – некому видеть: пахуч и убоен зверски картофельный самогон, а после целого дня копанья-тасканья той самой картошки – тем паче, спят все в деревне.
Но я-то – я их вижу, так что аналогия с сусликом, который неотвратимо есть, не работает, – нет меня теперь в той деревне, да и когда все это впервые приключилось, тоже не было, – но вижу ведь? И кто я? Часть космоса, на который вот только что подвыл, подвыл-таки перебегавший волчок, или ветер носит меня, как пепел от сожженных войной деревень, над этой частью русской земли, а может, я тот первач, который выгнали из рассыпчатой местной синеглазки и потребили во славу Божию? «Эх, крепка Советская власть…», – не то сокрушаясь, не то радуясь, говаривал мой дед по матери, вытянув граненый стопарик… Не так ли, как это дивное зелье из крахмалистых клубней, сахара, колодезной воды и дрожжей, копится во мне закваска впечатлений, превращается со временем в брагу, а потом, потом, потом, когда начинают сплетаться в цепочки слова на бумаге, – не посвистыванье ли это аппарата со змеевиком, а сизоватые капли в подставленную плошку – не то ли, что я хочу кому-то рассказать? Оно да – без участия головы и души организм производит на выходе совсем другие продукты, но это ж чистая, по возможности, физиология… Пока не отлетела душа, – пожалуй что и так. А вот когда выносит ее шалым ветерком, неизвестно откуда сквозящим, но еще не поднялась она в горние выси на санобработку, вот тогда на краткий срок и голова вдруг поймет многое, о чем до тех пор не морочилась, – все душа в себя принимала, – вот тогда…
Тогда в деревне было лето.
Почему было решено поехать в деревню посреди целиком дачного, как надо бы, сезона, доподлинно Гришка так и не узнал. На даче помещались дедушка с бабушкой, – присмотреть вполне было кому. В таком щенячьем еще возрасте – Григорию било, как выражался Александр Сергеевич, восемь – даже острые впечатления при развитой насчет семейных дел наблюдательности быстро забываются, их сменяют не менее острые. Ничего особо такого как бы и не было, разве что… Да – в конце июня, что ли, как раз Гриша приобыкся уже к летнему безделью, узналось от бабушки, что в ближайшие – и пару еще других выходных – родители на дачу не приедут. А чего? Да вот (это бабушка) мама твоя… Что, что такое?! Да отдыхать собралась… На юге… Одна (это дедушка). А-а… А папа? А у него дела. Иди погуляй, – вон тепло-то как.
Ну что же, можно и погулять. Одиночные прогулки способствуют развитию аналитического мышления, – то да се, мыслишка за картинку, картинка за словцо, словцо за взгляд, ненароком ухваченный, – вот и вышел огуречик! Понятненько… Разругались, надо полагать, родители. Бывало и раньше, – как еще бывало-то! Вот, к примеру, бывшей зимой, когда подвыпившее в каких-то родственных гостях семейство рассобачилось, вернувшись домой, до невозможности. Ты, такой-сякой… Ты, сякая-такая… А ты… А ты… А вы… – о! Вот тут-то они совсем зацепились. Да я! И что? Уйду! Ха, напугала! Точно уйду! Да пошла ты… И – крещендо от дедушки – нам такая не нужна…
И ведь точно – метнулась мама к двери, натянула обувку яростно, еле в рукава попадая, влезла в пальто, и все на него, на Гришку взглядывала, – он-то коридорный косяк плечом подпер, как только услыхал самый что ни на есть раскат семейного громыхания. И уже за ручку схватилась мама дверную, когда понял Григорий, чего от него надо. Тогда он со слезным воплем – и впрямь испугался! – кинулся – к ней, за ней! Припал, ухватил за полу, стал кричать, взрыдывая – не уходи, мамочка, не надо, не уходи, нет, нет! А потом поулеглось вроде.
К весне ближе пару раз допрыгало до него коричневой в бородавках жабой из текущих, без перебора, перебранок словцо «развод». Переживал, конечно, – как же это будет-то, а? Еще из кино «Морозко» не нравилось ему слово «мачеха», – не хотелось Гришке, как Настеньке, мытариться. Про то, что с матерью его из дома выпрут, не задумывался, – знал, что так не будет, не может быть, – да любят же его все? Или нет? А мама – любит же тоже? А как же тогда? Вот и думай…
А еще потом, куда-то шли они с мамой, апрель – вон течет как вдоль тротуара! – Григорий спросил:
– Мам, а вы мне велосипед большой к лету купите? «Школьничек»-то мой уже того…
– А ты бы следил за ним лучше, – ответила, глядя куда-то в соседние дома, мама.
– А я слежу… Но большой-то – лучше… А?
– Да, большой – лучше. Вот что, надо нам с тобой поговорить. Ты же, наверно, слышишь все эти разговоры…
(Наверно? – подумал Гришка. – Здорово!)
– Да я не слушаю, – ответил он. – А что?
– Ну, в общем… Мы – так получается – возможно, но, может, и скоро, с твоим папой разойдемся и…
– Разойдемся? Это не развод?
– Какая тебе разница? – в голосе матери было уже и раздражение.
– Мам, ты не волнуйся, я не маленький – понимаю…
– Ничего ты не понимаешь. Неважно. Спрашивать, кого ты больше любишь, я не буду, конечно…
Слукавил Григорий – не ответил.
– Ты, – продолжила мама, – если так выйдет, должен будешь остаться с кем-нибудь из нас, нельзя по-другому. Ты же видишь – не могу я это терпеть! Как он пьет часто! Скандалы эти…
– Вижу…
– Ну вот, ты, конечно, можешь остаться, если я уйду, будут у тебя тогда и велосипеды, и что там еще… Но я…
Велосипеда жалко было, конечно, но не хватило у Гришки духу сказать, что стало вдруг ему все равно – с кем, как, – лишь бы не тянул внутри него отвратный душный ветерок – от головы в живот, не холодило бы пальцы от предвкушения несчастий.
– С тобой, мамочка, конечно, с тобой, – почти натуральным голосом ответил Григорий, дрогнуло горло, – жалел себя, не их.
С отцом про такое говорить и подумать было нельзя.
Прошла весна, родители не развелись, но и велосипеда не купили. Это Гришка пережил совершенно спокойно.
И вот – а ведь лето! – мама уехала в неведомый Мисхор, папа неизвестно где «по делам», а в дачном воздухе вполне независимо от цветущего чубушника и прочей черники осязаемо – от калитки до входа в кухню – носится душок злобного кого-то кем-то недовольства. Уж больно часто дедушка с бабушкой с кухонного крылечка в сторону калитки взглядывали…
Но ведь это недолго – три недели?
Вот и мама вернулась – мама, мама! – мама приехала! – ур-ра! Похудевшая, сильно загоревшая. Все были вежливы, но разговаривали мало. К вечеру субботы приехал и папа, ужинали все вместе, все, кроме Гришки, выпивали, а потом, лежа уже в постели, он услышал, как на терраске папа сказал маме:
– Дать бы тебе… за курорт…
Григорий закрыл ухо одеялом и уснул.
А в понедельник они с мамой поехали в деревню. Это было далеко и не вот как интересно, – Гришка там уже пару раз бывал и что там ему будет не скучно, не знал.
А ничего такого и не оказалось. Вот разве пчелы там были опасные – сколько пчел! Кусали, конечно, кого не попадя, – не дай бог попасться под темную пчелиную ленту, что ближе к вечеру тянулась от полей к ульям, серыми домишками стоявшим в ряд у каждой избы. Мед Гришку не привлекал, да и твердили ему, что нельзя, мол, ему меда. Может, и нельзя… Ему много чего было нельзя, до поры, – шоколада, яиц, мандаринов, клубники, да всякого… Была у Григория совсем ему не нравившаяся болезнь – бронхиальная астма, – так, во всяком случае, написано в его карточке, в поликлинике. Тяжело он доставался маме, – сам чувствовал и переживал, когда были приступы, что надо с ним возиться, что никак он не выздоровеет совсем, что так он всех мучает задыханьем своим. Да что ж – опять?
За вечерней картошкой с сальцем у стола в середине пропахшей керосином избы мама Григория, крутя в пальцах граненыш и не поднимая высоко сытым хмельком наливающейся головы, уснащала деревенскую родню семейными своими подробностями.