Анна Фурман
Любовь и смерть в Ляояне
— Смотри, какую вещицу раздобыл! — Семёныч залез в карман и извлёк оттуда монету. Повертел в чахлом вечернем свете — она была серебряной и чуть толще обычной — и, поставив на ребро, крутанул.
— Диво, и правда диво! — восхитился Иван Ильич. Монета с минуту вращалась, как детский волчок, а после замерла, не падая: ни тебе орёл, ни решка.
— Да ты погляди, как сделано!
Иван Ильич подцепил монету непослушными пальцами, разглядывая иероглиф с одной стороны и цветущую сакуру с другой.
— Где ты взял такую?..
— А это товарищ давний, Марв, прислал мне из самой Англии, — Семёныч горделиво вскинул голову. — Лавка там есть одна, где этой всячины — завались. А хозяйка в ней — японка.
Иван Ильич порывисто вздохнул. Что-то в его лице изменилось, будто злые тени легли на лоб и щёки: подбородок мелко задрожал, а в уголках глаз собрались редкие старческие слёзы.
— А ведь верно… Ты говорил, была у тебя одна, — вспомнил Семёныч. — Как бишь её звали?
Иван Ильич промокнул глаза рукавом:
— Мэй. — Он поднял крышку заварника и принюхался — чай был готов.
Иван Ильич разлил его в стаканы, протянул один Семёнычу, и пока тот восторгался цветом и запахом, снова крутанул чудную монету. Брызги декабрьского солнца принялись резвиться на её боках, отражаясь в гранёном стекле и зелёном чае. Иван Ильич опустил плечи, с головой уходя в толщу воспоминаний, и тихо, но уверенно заговорил…
***
Мы тогда стояли недалеко от Порт-Артура, а как япошки его осадили, нас кинули в Ляоян. Ох и грязи было в то лето! Дожди зарядили будь здоров, а нам и на руку. Устроились в засаде и стали поджидать — добраться до нас они не могут, а мы знай себе окопы роем да местность обследуем, готовимся к бою, стало быть. Там я её и встретил.
Дядька её держал аптеку с травами и снадобьями. Сам-то он был из местных, а брат его на японке женился. Да только жили они бедно, вот дочку старшую к родственникам и спровадили. Кто ж знал, что война в те места явится.
Мэй. Только так её никто кроме меня не звал. Мэй-сан, по их, стало быть, с уважением. Дядька немного по-русски говорил и рассказал, что Мэй, вроде как, ведьмой считалась. Однажды, мол, когда ещё малая была, прогнала из родной деревни ёкая — злого духа. Уж ведьма, не ведьма, а что красивая была — это точно.
Глаза бездонные — два колодца среди ночи — глянешь, а там вода на глубине плещется, блестит при луне, и чувствуешь, как прохладой веет в разгар летнего жара. И волосы чёрные, будто дёготь. Длинные такие и сияют, что рыбья чешуя на солнце. А голос какой! Правда, по-нашему она совсем ни могла, только и знала, что имя моё. Иван, говорит, смешно так, и ударение на «и».
Хорошо нам с ней было. Вечерами сбегали оба — она от дядьки, я из лагеря. Была там неподалёку хибара брошенная с дырявой крышей, вот в ней и прятались. Я китель на доски постелю, чтоб помягче было, и ляжем, прижмёмся друг к другу. Она на небо показывает и лопочет что-то на своём, а я слушаю и киваю нет-нет, будто вправду понимаю. И вся усталость за день как в землю уйдёт, когда рядом Мэй. На небе звезда замрёт, точнёхонько над дырой в крыше, и ветер травинки не шелохнёт, и дождь прекратится, будто заговорённый. Я волосы её глажу, мягкие, что перина дома у матушки, — не по моим грубым рукам. А она всё ближе и ближе ко мне под бок. Иван, говорит, «ватаси но Иван». Я потом узнал, что это «мой» по-японски.
Но недолго счастье длилось. Как дожди прошли и земля просохла, так гости к нам нагрянули. Я её дядьку упрашивал бежать, пока не поздно, но он на своём стоял. Мы, говорит, здесь всегда жили и жить будем. Госпиталь, говорит, откроем, чтобы раненым помогать.
Мы с Мэй и проститься толком не успели. Лишь раз слёзы в её глазах видел, будто знала, что расстанемся вскоре. Уж я ту ночь до смерти помнить буду. И поцелуй наш прощальный.
Дальше все дни у меня смешались, вздохнуть некогда, только и успел винтовку свою схватить. А она новенькая была, такие не каждому давали. Уж я её берёг пуще самого себя. Бывало, чищу сижу, пока всё стихнет, поглядываю на бок блестящий да всё Мэй вспоминаю. Уж как она там, жива ли, нет, только образ её душу и греет. А кругом грязь, пыль, стоны, и хоть небо над головой — вот оно, — а звёзд не видно, точно не было их никогда.
А потом снаряд в наш окоп прилетел. Свист помню, и как земля подскочила, будто кто её вверх подбросил, а больше ничего. Тишина дальше и темнота, точно в домовину угодил.
Очнулся, думаю, живой. Голова трещит, уши заложило, что ваты натолкали, но ни взрывов, ни криков, одно только издалека доносится, будто и не по-настоящему: «Иван, ватаси но Иван». Уж как она меня нашла, не знаю! Я глаза-то открыл — и правда, моя Мэй! Склонилась низко, лопочет-лопочет, лицо сажей перепачкано и волосы дивные отрезала, кепчонку свою мне под голову суёт.
Я по сторонам-то посмотрел: нет никого, одна пыль вверх поднимается, — винтовку сильнее к груди прижал, мало ли, а Мэй всё суетится. И тут я прислушался. Говорит-то она по-своему, а я будто понимаю. Чудеса да и только! «Иван мой, Иван, сейчас я тебя подлатаю. Ты лежи, не шевелись. Бедный мой». И правда, чувствую, придавило к земле, в ногах холод, живот болит и винтовка от крови липкая.
Вдруг вижу: тень по небу ползёт, огромная, точно гора надвигается, того и гляди упадёт, раздавит. Я из последних сил Мэй кричу: «Беги!», а она, бесстрашная, встала, вся распрямилась и ждёт. А как тенью совсем нас накрыло, так достала из-за пояса монету, маленькую медную, и говорит:
— Я хочу купить время.
Тогда тень стала съёживаться, на землю опускаться. Тут и пыль замерла прямо в воздухе, и ветер стих. Раз — и вместо тени уже фигура стоит: высокая, тощая, с ног до головы в рванину завёрнута. Руки из-под рванины торчат — бледные, пальцы цепкие, точно молодые веточки у берёзки. Я хотел было на прицел