Гари Роман
Декаданс
Ромен Гари
Декаданс
Перевод французского Л. Бондаренко, А.Фарафонова
Мы уже пять часов летели над Атлантическим океаном, и в течение всего этого времени Карлос буквально не закрывал рта. Самолет "Боинг" был арендован профсоюзом специально для того, чтобы доставить нас в Рим, и мы являлись единственными пассажирами; было маловероятно, что на борту спрятаны микрофоны, и Карлос так самозабвенно рассказывал нам о перипетиях профсоюзной борьбы за последние сорок лет, безбоязненно вскрывая по ходу дела тот или иной пребывавший до сих пор в тени факт из истории американского рабочего движения -- я, например, не знал, что казнь Анастазиа в кресле салона причесок отеля "Шератон" и "исчезновение" Супи Фирека имели самое прямое отношение к усилиям федеральных властей разобщить рабочих-докеров,-- что у меня то и дело пробегал холодок по спине: есть все-таки вещи, которых лучше иногда не знать. Карлос порядочно выпил, но вовсе не из-за алкоголя он с таким упоением и словоохотливостью предавался душевным излияниям. Я даже не уверен, что он обращался именно к нам: временами у меня складывалось впечатление, что он рассуждает вслух, охваченный нешуточным волнением, которое становилось все сильнее по мере того, как самолет приближался к Риму.
Разумеется, неизбежность предстоящей встречи ни одного из нас не оставляла равнодушным, однако в Карлосе угадывалась внутренняя тревога, граничившая со страхом, и мы, кто хорошо его знал, находили нечто поистине впечатляющее в этих нотках покорности и почти обожания, сквозивших в его голосе, когда он вспоминал о легендарном облике Майка Сарфати -- гиганта из Хобокена, который однажды возник на морском фасаде Нью-Йорка и совершил то, о чем ни один из выдающихся пионеров американского рабочего движения никогда даже и не мечтал. Надо было слышать, как Карлос произносил это имя: он понижал голос, и почти умильная улыбка смягчала это неподвижное и одутловатое лицо, отмеченное печатью суровости после сорока лет, проведенных в очаге столкновения социальных интересов.
-- Это была решающая эпоха -- решающая, вот самое точное слово. Профсоюз как раз менял политику. Все были настроены против нас. Пресса обливала нас грязью, политиканы пытались прибрать нас к рукам, ФБР совало нос в наши дела, и докеры были разобщены. Размер профсоюзного взноса только что установили на уровне двадцати процентов от зарплаты, и каждый стремился контролировать кассу и извлечь из этого пользу прежде всего для себя. В одном только нью-йоркском порту имелось семь профсоюзных объединений, каждое из которых норовило урвать кусок пирога пожирнее. Так вот, Майку хватило одного года, чтобы навести там порядок. И действовал он совсем не так, как чикагские заправилы, эти Капоне, Гузики, Музика, только и знавшие, что хорошо платить своим людям и отдавать приказы по телефону -- нет, он не гнушался трудиться и сам, В тот день, когда кому-нибудь вздумается очистить дно Гудзона перед Хобокеном, в иле найдут не менее сотни цементных бочонков, и Майк всегда наблюдал сам, как парня замуровывали в цемент, Случалось, типы были еще живы и даже барахтались. Майку очень нравилось, когда они выражали несогласие: ведь так, когда их цементировали, получались интересные позы. Майк говорил, что они чем-то похожи на жителей Помпеи, когда их нашли в лаве, две тысячи лет спустя после трагедии: он называл это "работать для потомков". Если какой-то паренек становился чересчур шумлив, Майк всегда старался его урезонить. "Ну что ты вопишь? -- говорил он ему.-- Ты станешь частью нашего художественного наследия". Под конец он стал привередничать. Ему нужен был специальный, быстросхватывающий цемент: так он мог видеть результат сразу после окончания работы. В Хобокене обычно ограничиваются тем, что запихивают бедолагу в раствор, заколачивают бочонок, бросают его в воду, и дело сделано. Но с Майком это было нечто особенное, очень личное. Он требовал, чтобы на парня выливали очень тонкий слой раствора, чтобы он хорошо схватился, чтобы можно было видеть четко обозначенное выражение лица и потом все положение тела, как будто это статуя. Типы, как я уже сказал, во время операции немного извивались, и это иногда давало весьма забавные результаты. Но чаще всего одна рука у них была прижата к сердцу, а рот -раскрыт, словно они произносили красивые речи и клялись в том, что вовсе и не пытались конкурировать с профсоюзом, что они за единство рабочего класса и безобидны, как овечки, и это очень расстраивало Майка, потому как у них у всех тогда были одинаковые лица и одинаковые жесты, и когда раствор застывал, они все были похожи друг на друга, а Майк считал, что так быть не должно. "Халтурная работа",-- говорил он нам. Мы же хотели только одного: как можно скорее опустить бедолагу в бочонок, бочонок -- в воду и больше об этом не думать.
Не скажу, что мы очень рисковали: доки хорошо охранялись ребятами из объединения, полиция нос туда не совала -- это были внутренние дела профсоюза, и блюстителей порядка они не касались. Но работенка нам не нравилась: облитый раствором с ног до головы парень вопит, тогда как он уже весь белый и затвердевает, а черная дыра рта продолжает высказывать пожелания,-- тут надо иметь поистине крепкие нервы. Майк, бывало, брал молоток и зубило и тщательно отделывал детали. В частности, мне вспоминается Большой Сахарный Билл, грек из Сан-Франциско, тот, который хотел сохранить западное побережье независимым и отказывался присоединиться,-- Лу Любик пытался сделать то же самое с чикагскими доками годом раньше, результат вам известен. Только в отличие от Лу Большой Сахарный Билл сидел очень крепко, его поддерживало все местное руководство, и он остерегался. Он был даже чертовски осторожен. Разумеется, он не хотел разъединять трудящихся, он выступал за единство рабочих и все такое, но только с выгодой для себя, ну, вы понимаете. Перед тем как встретиться с Майком и обсудить ситуацию, он потребовал заложников: брата Майка, который тогда отвечал за связи с политическими кругами, плюс двух профсоюзных боссов. Ему их прислали. Он приехал в Хобокен. Однако когда все собрались, то сразу увидели, что дискуссия Майка совсем не интересует. Он мечтательно смотрел на Большого Сахарного Билла и никого не слушал. Надо сказать, что грек был на удивление хорошо сложен: метр девяносто, смазливая физиономия, которая волновала сердца девиц,-- чем он и завоевал свое прозвище. Тем не менее крепко спорили целых семь часов, разбирали по косточкам единство рабочих и необходимость борьбы с уклонистами и социал-предателями, которые не желали ограничиваться защитой своих профсоюзных интересов и норовили втянуть движение в политические махинации, и в течение всего этого времени Майк не спускал глаз с Большого Билла.
В перерыве заседания он подошел ко мне и сказал: "Не вижу смысла дискутировать с этим подонком, будем с ним кончать". Я хотел было открыть рот, чтобы напомнить ему о его брате и двух других заложниках, но сразу почувствовал, что это бесполезно: Майк знал, что делает, да и к тому же это правда, что были затронуты высшие интересы профсоюза. Мы продолжали разглагольствовать ради проформы, и после окончания работы, когда Большой Сахарный Билл вышел из ангара, мы их всех укокошили, его, адвоката и двух других делегатов -- рабочих из Окленда. Вечером Майк прибыл самолично понаблюдать за операцией, и, когда грек был полностью залит цементным раствором, вместо того чтобы бросить его в Гудзон, он подумал секунду, улыбнулся и сказал: "Отложите его в сторону. Надо, чтобы он затвердел. На это уйдет не меньше трех дней". Мы оставили Большого Сахарного Билла в ангаре под присмотром одного активиста и вернулись туда через три дня. Майк тщательно его осмотрел, ощупал цемент, еще немного его обработал -- тут постучал молоточком, там -- зубилом, и остался как будто бы доволен. Он выпрямился, еще раз оглядел его и сказал: "Ладно, положите его в мою машину". Мы сперва не поняли, он повторил: "Положите его в мою машину. Рядом с шофером".
Мы переглянулись, но спорить с Майком никто не собирался. Мы перенесли Большого Сахарного Билла в "кадиллак", поместили его рядом с шофером, все сели в машину и принялись ждать. "Домой",-- сказал Майк. Ладно, приезжаем на Парк-авеню, останавливаемся во дворе дома, вытаскиваем Большого Сахарного Билла из тачки, привратник нам улыбается, держит фуражку в руке. "Красивая у вас статуя, господин Сарфати,-- почтительно говорит он.-- По крайней мере понятно, что это. Не то что эти современные штучки с тремя головами и семью руками".
"Да,-- говорит Майк, смеясь.-- Это классика. Греческая, если быть точным". Впихиваем Большого Сахарного Билла в лифт, поднимаемся, Майк открывает дверь, входим, смотрим на патрона. "В гостиную",-- приказывает он нам. Входим в гостиную, ставим Большого Сахарного Билла у стены, ждем. Майк внимательно разглядывает стены, раздумывает и потом вдруг протягивает руку. "Туда,-- говорит он.-- На камин". Мы сразу не сообразили, но Майк пошел, снял картину, которая там висела, большая такая картина, которая изображала разбойников, нападающих на дилижанс. Ладно, решили мы, делать нечего. Ну и водрузили Большого Сахарного Билла на камин, там его и оставили. С Майком главное -- не пытаться спорить.