Татьяна Витальевна Устинова
Дом-фантом в приданное
– Алоизий, ты дома? – спросил голос где-то вверху над брюками, за окном.
– Вот начинается, – сказал мастер.
– Алоизий? – спросила Маргарита, подходя ближе к окну. – Его арестовали вчера. А кто его спрашивает? Как ваша фамилия?
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»
– Липа, Липа, ты послушай! Ну послушай, а?
Просыпаться не было никаких сил, но кто-то настойчиво тряс ее за плечо и приговаривал:
– Липа, Липочка, ну послушай!
– М-м-м, – промычала она, – ну что ты ко мне пристала? Ну что тебе опять надо?!
– Липочка, послушай же, ну никаких моих сил нет, потому что никто меня не слушает!
Олимпиада Владимировна Тихонова застонала и поднялась на локтях. Будильник, светившийся в темноте красным глазом, злорадно показывал 7:32.
– Липочка, слушай! Ну, тут ла-ла-ла и тру-ла-ла-ла-ла! И еще разок ла-ла-ла, тру-ла-ла-ла-ла!
Раздалось хилое гитарное бренчание и какое-то смутное блеяние, а потом опять бренчание. Олимпиада Владимировна, которая не могла вынести одновременного блеяния, бренчания и того, что будильник продолжал издевательски таращиться на нее и вдобавок еще мигнул и нагло выдал 7:33, упала в развал подушек и немного побилась о них головой, в надежде, что кошмар исчезнет.
Но он не исчез. Впрочем, это был не кошмар, и Олимпиада Владимировна отлично об этом знала. Господи, сделай так, чтобы это был просто кошмар!
– Ну, е-мое, ну ты слушаешь или нет?! Вот тута у меня еще стишата. Так, сами собой придумались! Вот все говорят, что трудно их писать-то, а я за пять минут придумала. Слушай: «На земле есть любовь, к нам она возвращается вновь. Сквозь пелену зимы и лета идет она по свету-у! И люди ждут ее годами, а звезды светят небесами, и ихний свет до нас доходит и за собой любовь приводит!» Ну, тута надо маленько потянуть. Вот так: «И за-а со-обой лю-у-у-убовь приво-одит!» Липа?! Ты что, спишь?!
– Слова «ихний» не существует в природе, – злобно сказала Олимпиада Владимировна из подушек. – Небеса не могут светить звездами, а звезды не могут светить небесами, это чушь.
– Да ладно, – обиделась исполнительница и взяла широкий аккорд, довольно приятный. – Поду-умаешь! Суть не в этом!
– Суть в том, что сути вообще нет, – сказала Олимпиада Владимировна.
– А что? Плохие стихи, что ли?
– Это вообще не стихи. – Она села в постели. Хорошо, что Олежка сегодня не смог остаться ночевать, а ведь мог бы!
Она потерла лицо и почесала голову. Лицо было в складках, будто пергаментная бумага, а волосы жесткие, как солома, и торчали в разные стороны.
– Люсь, сколько раз я тебя просила – не приходи ко мне по ночам! У меня работы много, я по ночам спать должна!
Люся обиженно посопела, еще побренчала, а потом сказала негромко, но убежденно:
– Во-первых, уже день. Во-вторых, куда же мне тогда идти? В-третьих, у меня тоже работа, а я-то ведь ничего!.. Да, и еще суббота сегодня, ты ж по субботам не ходишь!
Олимпиада Владимировна не стала уточнять, куда именно она не ходит по субботам. Глаза у нее не открывались, да и открывать их не хотелось!
Она прекрасно знала, что именно увидит.
Собственную комнату, слабо озаренную светом фонаря, который болтался на столбе – ржавый, железный, старый фонарь на толстой проволоке, кажется, оставшийся со времен Второй мировой войны. Столб тоже старый и трухлявый, и каждый раз, когда вставал вопрос о замене лампочки, все соседи отчаянно ссорились из-за того, кто полезет. Экспедиция на фонарь с каждым разом становилась все опаснее – не ровен час, рухнет!.. Еще Олимпиада Владимировна, скорее всего, увидит собственный же книжный шкаф, в стеклах которого отражается желтый свет, бабушкину этажерку с резной стойкой, широкое кресло, а в нем скорчившийся силуэт с нелепо выпирающим боком странной формы – гитарой.
– Лип, ну а в общем и целом – как? Плохо или хорошо?
Олимпиада Владимировна вздохнула и открыла глаза.
Шкаф был на месте, лужица света от фонаря тоже. Силуэт с выпирающим боком в кресле.
Все как всегда.
– Лип, а Лип? Ну как?..
– Люсь, я не знаю! По-моему, никак.
– Как – никак?
– Да никак, и все тут. – Она с сожалением вытащила из-под одеяла ноги. Так тепло им было, так хорошо, так уютно, и все кончилось, и следующей ночи, когда опять будет тепло и уютно, еще ждать и ждать.
Конечно, можно выставить настырную поэтессу и певицу за дверь, запереться на щеколду, чтобы уж точно больше не приперлась, выпить кружку ромашкового чаю, включить потихонечку телевизор – по утрам в субботу иногда идут старые фильмы или сказки, те, что показывали в передаче, которую вела тетя Валя Леонтьева, улечься обратно, натянуть одеяло, повздыхать и дремать, дремать, дремать…
Но не такова была Олимпиада Владимировна Тихонова.
Олимпиада Владимировна Тихонова была такова, что если уж злые люди разбудили ее с утра пораньше, то она непременно встанет, пересиливая себя и злясь на весь мир, и займется чем-нибудь полезным.
Полезным на сегодняшнее утро представлялось следующее – глажка, поднакопившаяся за неделю, немытый пол на кухне, блины, обещанные Олежке еще на прошлой неделе. Да, и еще нужно покормить кота, который жил под лестницей и иногда по ночам истошно вопил, ввергая в раздражение и бессонницу всех жильцов тихого и старого дома. Кот был худой, длинный, с извивающимся хвостом болотного цвета. Сам кот был цвета зеленого и звался в народе Барсик.
Олимпиада Владимировна звала его Барс – так ей казалось уважительнее.
– Липа, – заныла поэтесса и в некотором роде трубадурша, – ну почему ты так говоришь, а? Ну почему ты никогда мне не скажешь, что хорошо?!
– Как я могу сказать, что хорошо, если плохо? – возразила Липа и зевнула. – И вообще, ты знаешь, что с утра я разговаривать не могу, а тем более слушать твои песнопения!
Трубадурша выдернула гитару из-под тощего пледа, которым была прикрыта поверх мятой ночной рубашки, аккуратно прислонила ее к креслу, зажала руки между коленей и пригорюнилась.
Олимпиада Владимировна искоса посмотрела на нее, фыркнула, а потом пожалела, что фыркнула, потому что худенькие плечики поднялись, как будто пытаясь защититься, да так и остались поднятыми.
– Хочешь кофе? – великодушно спросила она и опять зевнула. – Я сейчас сварю.
– Да не надо, – отказалась трубадурша. – Ничего мне не надочки, кроме счастья, а счастья нету!..
Ее звали Люсинда Окорокова, приехала она издалека, и Олимпиада Владимировна, столичная штучка, была убеждена, что корень всех Люсиндиных несчастий кроется именно в этом диком имени.
Так и не удалось выяснить, кто и почему назвал барышню Окорокову Люсиндой. Сведения были самые разноречивые – то ли испанский летчик когда-то полюбил бабушку Нюру, то ли папина сестра Верочка когда-то полюбила кубинского студента, а вместе с ним чохом и все загадочные нерусские слова, то ли папа когда-то полюбил «Хабанеру» и в его сознании она прочно связалась именно с этим странным именем, но барышня вышла именно Люсиндой Ивановной Окороковой.
Так же не удалось выяснить, кто и почему вбил ей в голову, что она изумительно и волшебно поет и не менее изумительно двигается. Люсинда любила рассказывать, как ее, шестилетнюю, бабушка застала перед зеркалом, когда она пела «Зима снежки солила в березовой кадушке» и «показывала ручками», как именно зима солила снежки, и пришла в неописуемый восторг. Решено было немедленно отдать талантливую девочку «на музыку» и «в балет». Музыке Люсинда училась по «классу гитары» и за год с лишним выучилась ловко играть на одной струне «Похоронный марш» и «В траве сидел кузнечик» без припева. Припев почему-то никак ей не давался.
Потом в Ростов, где жили Люсинда и ее семейство, приехал на гастроли Олег Митяев, и жизнь барышни Окороковой резко изменилась.
Она «заболела» авторской песней, влюбилась в Митяева до слез, бросила «Похоронный марш» и «Кузнечика», и соседский мальчишка показал ей три основных аккорда, на которых, как на трех китах, покоится искусство, где, «сгорая, плачут свечи», где «старик был немного пьян», где «люди идут по свету», а «мой друг, художник и поэт», «пройдет по кабакам» и «команду старую разыщет он».
Балет был заброшен, но даром тоже не прошел, Люсинда умела волнообразно извивать руки в позиции «Море волнуется» и довольно долго стоять на цыпочках, не заваливаясь на пятки.
Когда же исполнение песни «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались» стало некоторым образом даже совершеннее, чем у самого автора, и в том месте, где «с болью в горле» долженствовало вспомнить тех, «чьи имена, как раны, на сердце запеклись», слушателей неизменно прошибала слеза, решено было отправить девочку учиться в консерваторию.
По классу вокала, разумеется, а если не пройдет на вокал, то тогда по классу гитары, ладно, чего уж там.
Гитара – мамина, с наклеенным на желтый фанерный корпус портретом Дина Рида, – прилагалась к девочке, которую собрали в Москву по всем правилам.