Вениамин Борисович Смехов
Сын
1
В метро была давка, но мать не стала тянуться к перекладине, чтобы кто-нибудь сбоку лишился удовольствия видеть ее лицо. Она прислонилась к плечу соседнего мужчины, абсолютно уверенная в привлекательности поступка. Мать думала о сыне, которого недавно родила, а теперь оставляла отцу, с которым ехала разводиться. Мать думала: скорей бы все кончилось. Ее ждет счастливый и необходимый человек. А в прошлом – сколько тоски, ученый сухарь, два слова в неделю… Ты ему и жена, и прислуга, и радио, и бурлак – сколько тоски!
Дура, послушница, ребенка ему родила – по заявкам радиослушателей. Впрочем, все к лучшему. Пускай тешится ребенком, ученый сухарь, пусть извлекает полезное для себя.
Конечно, вокруг поработают, пошершавят свои языки всякие близкие друзья и добрые подруги… «Как она могла, мать-предатель! Как она посмела, мать-изувер!» Господи, да что вы понимаете во всей этой путанице; не судите, милые, не судимы будете… Все, слава богу, сегодня заседание закрывается. Резко, опрометью, разом. А сынок простит. Вырастет и простит. Да что простит – он еще сто раз ей посочувствует, вот только немножко раскусит отца с его варварским ультиматумом… Подумайте, запретить матери приходить к ребенку! Ничего, время – добрый фельдшер, время зарубцует, сынок еще сделает свой выбор: с кем ему лучше жить – с этим сухарем-неудачником или с ними…
2
Сын лежал во всем голубом посреди белых стен. Смотрел без конца на потолок, на зеленое влажное пятно, с помощью которого ранняя весна пыталась просочиться в его комнату. Он мысленно оживлял контур пятна, представляя себе его то лягушкой, то крылом летучей мыши, а то большим разношенным кошельком. Меньше всего его взгляд был посвящен проблеме капитального ремонта, по которому давно плачут стены с потолком. Все-таки скорее всего это была простая лягушка, такая же задумчивая и неразговорчивая, как и он сам.
Итак, он лежал во всем голубом посреди белого, изучал себе свой потолок и сосал рыжую соску-пустышку. Ее принесла мать очень давно, неделю назад. Тогда еще ничего не было известно. Грудного молока, правда, у нее не оказалось, но зато так часто прикасались к его телу ее руки с нежным запахом импортного мыла! И зато столько раз он заслушивался ее голосом – пусть обращенным к отцу, а не к сыну, поэтому не такого мягкого звучания – голос был чарующим. Честно говоря, звукам ее речи приятно было вторить веселым криком: «A! Аа! А!»
Потом прошло много, много часов. Все короче звучал голос матери из глубины комнаты, все чаще слышались щелчки чемоданных застежек и хлопанье двери, все молчаливее делался отец, и без того неслышный, неяркий человек. Только однажды обнаружил силу своего голоса: когда в последний раз захлопнулась дверь и исчезли материнские шаги, он громко крикнул вслед слово «дрянь». Очевидно, так называлась вещь, которую мать позабыла вложить в чемодан…
Однажды утром мир сделался неузнаваемым. Какой-то рассеянный деятель, видно, перепутал времена суток и сразу ослепил комнату незнакомым желтым светом какой-то особенной теплоты. Невозможно стало просто лежать и смотреть. Надо было щуриться, вертеться и постоянно мять щекой теплую голубую подушку.
Другой неожиданностью дня было появление перед его кроваткой странного существа в переднике, в косынке, в морщинках и с ласковыми руками, каждая из Которых напоминала сегодняшнюю подушку. Рядом со старушкой стоял отец, неслышный, неяркий человек. Всегда-то у него в руках эта головастая линейка и блестящий двуногий рисовальный инструмент. Двое склонились над кроваткой, заслонив даже зеленую лягушку, и деловито обсуждали всякую чепуху. Слушать было неинтересно. Он закрыл глаза и стал ждать тот единственный голос. И случилась третья неожиданность. Впервые за его долгое и любопытное существование не вошла в комнату мать, не порадовала слуха ее звонкая стремительная речь. Это было странно, но еще не обидно. Впереди столько времени, что любая странность успеет развеяться. Она, конечно, скоро появится, красивая и необходимая, со сказочным ароматом своих рук. Прошел день.
Прошло еще два дня. Он стал привыкать к уверенной ласке чужого существа в переднике и морщинах. Почти приятными кажутся приходы отца с вечной головастой линейкой в руках. Иногда он улыбался, и улыбка была довольно забавной. Вначале шел взгляд, потом смеялись глаза, потом качалась голова и уводила улыбку в грусть. Тогда глаза сильно расширялись, голова и взгляд застывали, сын коротко мычал, выплевывал соску, после чего отец смеялся, ставил соску на место и быстро уходил за перегородку. Это было забавно. А зеленоватая лягушка на потолке, застряв где-то на пути своего бодрого толстения, вдруг зачахла, побледнела и почти исчезла с потолка. Только твердая привычка видеть ее в определенном месте удерживала как-то лягушачий силуэт. То же самое было и с матерью. Желание видеть и слышать ее сокращало дни странной разлуки, как бы оживляло перед глазами красивые очертания. Последние дни даже сблизили его с остальным населением этого мира: кажется, неслышный отец и старушка в косынке тоже изнылись, устали без его матери, иначе с чего бы такими теплыми были старушкины ладошки-подушки?
Однако солнце так нагрело подушку, что потолковая зеленая приятельница исчезла навсегда. Немного воображения, и небольшая щель правее люстры изобразила собою худого и плоского человечка, скачущего на одной ноге, к тому же согнутой в колене. Ой, эта щель правее люстры – сущая находка, сюрприз. Да нет, он просто чудак, что истратил столько добрых сил на эту скверную изменницу-лягушку! Теперь-то ясно, что человек ему будет верен до конца: вон как весело он скачет – не доскачет к люстре на плоской полусогнутой ноге!
Дни и ночи прошли с того трижды неожиданного дня. Дни и ночи он обмозговывал события. Многое потихоньку менялось. Отец, например, буквально радовал уже своими улыбками. Это ничего, что он неслышный и неяркий, было бы хуже, если бы он стал подражать тому, кто исчез. Зато у него появилась новая подвижность и даже ловкость. Ему нравилось, как отец, закатав рукава и отложив линейку, брал его на колени и ничуть не хуже старушки справлялся с бутылочным кормлением. Ему был по душе отцовский юмор: когда сыну приходило желание покапризничать с едой и он туго сжимал губы, отец вдруг делал вид, что сам расхотел его кормить, и начинал не очень музыкально напевать – капитан, мол, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка – это флаг корабля… Капитан обязательно улыбался, соска бутылки точно попадала в центр рта, и он радостно сдавался хитроумному победителю. А мать все не являлась да не являлась. Отец много работал, чертил и писал. Раздавались телефонные звонки, отец уходил и возвращался, щелкал замок портфеля и хлопала дверь, вызывая горькое эхо в памяти… Когда-то много щелкала застежками уходящая куда-то мать.
По ночам сын крепко спал, а утром приходила нянька в переднике и в морщинах. Двое наклонялись над кроваткой, загораживали плоского скачущего человечка и говорили на свои взрослые неинтересные темы. А мать все не являлась да не являлась. Словно бы повторилась история с зеленым пятном. Потолковая лягушка уступила место скачущему человеку, только и всего. Все ходят спокойные, режим дня выполняется усердно, вес растет, рост увеличивается, звонит телефон, поет радио, иногда заходят гости, а с улицы беспрерывно льются звуки машин и людей, ветра и птиц – и все это вместе означает, что мир полон порядка. Но это все-таки ложь. Он чувствовал это глубоко и остро, вот только упрекать никого не хотелось.
Иногда это чувство передавалось от остальных людей мира… То вдруг отец, играя с ним или напевая о кораблях и капитанах, сощурится, помолчит, поправит воротник детской распашонки и уйдет, покашливая, к себе за перегородку… А то вдруг нянька, отсидев с ним на скверике и завидев тучку, вздохнет и толкнет коляску к дому, на ходу обращаясь не то к нему, не то к таким же соседним нянькам: «Охо-хо, побежали от дождика, побежали, молочка неродного покушаем, сиротка ты мой маленький, охо-хо…»
Время, когда он научился подымать и держать голову на весу, совпало с другим новым настроением. Его стало подмывать желание беспокоить окружающих. Чаще и чаще устраивал капризы. Его нервировала возрастающая жара города. Его раздражало, как нянька увозит его со сквера домой, в прохладные белые стены. Даже человек правее люстры вызывал какую-то досаду: почему у него все время одна нога, куда спрятал другую, и чего ему приспичило скакать к люстре, а если решил скакать, то уж доскачи, а не мозоль тут глаза которую неделю!
Единственным утешением был отец. Пускай мотивы его песен были не очень точны, а слова непонятны, все равно и голос, и само присутствие отца действовали успокоительно. И даже не в песнях дело. Между отцом и сыном постепенно установился словно тайный заговор. Заговор справедливый и священный, судьба его – вечность. Нет вечности у большинства вещей на свете, но есть настоящие вечные дела – такие, как тайный заговор отца и сына.