Мариус Габриэль
Маска времени
Посвящается Линде и Теодору
«Они сняли с Иосифа одежду его, — одежду разноцветную, которая была на нем, и взяли его и бросили в ров…»[1]
Бытие 37, 23–24ПРОЛОГ
РОЖДЕНИЯ, СМЕРТИ, БРАКИ
1945
ИТАЛИЯ
Роды начались ночью. К концу следующего дня роженица совсем обессилела. Эту красивую, с блестящими карими глазами и черными как смоль волосами девушку нельзя было узнать. От былого очарования не осталось и следа: волосы облепили изможденное лицо, глаза впали, губы потрескались. Когда тело при каждой новой схватке выгибалось огромным животом, то из груди вырывался только слабый хрип: у роженицы не было сил выразить боль в крике.
Повитуха провела губкой по лицу:
— Отдохни. Отдохни пока, Кандида.
Кандида посмотрела на женщину затуманенным взором и прошептала:
— Не хочет… Не лезет он.
— Что ты, он просто обязан. Не волнуйся, и отдохни, пока не началось снова.
— На, выпей, дорогая, — мать подошла с другой стороны и поднесла чашку к самым губам. Кандида попыталась отпить немного, но сил хватило только на то, чтобы смочить губы. Она закрыла глаза, и голова ее упала на подушку.
Для роженицы застелили кровать в лучшей комнате нелепого старого деревенского дома. Ее обычно использовали в особых случаях — когда кто-нибудь появлялся на свет Божий, умирал или становился чьим-то супругом. Но эти роды не были большим событием для семьи, и все вокруг, казалось, подчеркивало это чувство небрежения. Только две женщины дежурили у постели будущей матери, да в дальней комнате, съежившись у самого огня и вздрагивая при каждом крике, сидел Тео, брат роженицы. Больше никого в доме не было.
Повитуха взглянула на мать Кандиды и кивнула в сторону двери. Они вышли и начали шептаться.
— У Кандиды очень узкие бедра.
— Где этот чертов доктор?
— Он в пути, Роза, скоро будет здесь. — Повитуха положила руку на ладонь матери Кандиды. — Но я боюсь, ребенок мертв — я не слышу, как бьется его сердце.
— Для нас это было бы милостью Божьей. — Неожиданный гнев исказил выразительные черты лица Розы Киприани. Мать произнесла с горечью:
— Господь проклял это дитя.
— Не говори так, — шикнула на нее повитуха.
— Господь проклял нас всех. А кое-кого уже успел послать в ад, — сквозь зубы прошептала мать.
Новый стон заставил женщин вернуться в комнату. Кандида приподнялась на локтях. Схватки возобновились. Голова девушки откинулась назад, вены вздулись на шее.
— О Господи! — кричала Кандида. — Помоги! Помоги мне!
Наконец появился доктор. Маленький, лысый, он вошел с заднего входа, стряхнул с раздражением грязь с сапог и прошел в дальнюю комнату. Тео поднял голову и встретился с ним взглядом.
— Надеюсь, этот выродок наконец-то появится на свет, — мрачно заметил доктор. Врача вызывали уже третий раз, и он возненавидел долгий подъем к дому — по грязной дороге на вершину холма. Доктор вошел в комнату, где была Кандида, и с силой захлопнул дверь.
Тео поднял глаза и посмотрел на распятие, висящее над очагом. Конец света настал. Война закончилась, но в последние месяцы она успела смести с лица земли большие города, затопить в крови страны, громоздя ужас на ужасе. И среди всеобщего опустошения и смерти появление новой ничтожной жизни, еще одного воробушка, казалось бессмысленным. Эта мысль ошеломила Тео.
— Что? Доволен? — прошептал он, обращаясь к распятию. — Хочешь забрать и эту жизнь?
Из соседней комнаты вновь донеслись крики роженицы. Эти ужасные вопли рвали душу Тео на части, обессиливая и выматывая.
Дверь распахнулась, и повитуха пронеслась мимо. Лицо ее было напряжено. Она схватила тряпку и взялась за чан с кипящей водой. Пар поднимался над посудиной.
— Началось? — нетерпеливо спросил Тео. Ничего не ответив, она понесла кипяток в комнату, и дверь с грохотом закрылась за ней.
Безмолвие воцарилось в ночи.
Кандида уже не кричала. Долго, слишком долго она не издавала ни звука. Кажется, все должно было кончиться. Но ребенок тоже молчал. Тео сжал кулаки, чтобы заставить себя не думать о том, что сделал коротышка-доктор там с Кандидой. Ее надо было отправить в больницу для нормальных родов, а не прятать здесь, в горах, с ее позором и горем.
Тео ждал, и страх прижимал его к полу.
Наконец дверь открылась, и на пороге появился доктор с черным саквояжем в руке. Изможденное лицо пьяницы, а глаза почти закрыты. Роза Киприани шла следом — казалось, у нее нет лица, только маска, высеченная из камня. Тео почувствовал, как острая боль пронзила сердце.
Доктор достал два листа бумаги, сел за стол и начал писать. Заполнив оба листа, он придвинул их к Розе, но та даже не взглянула.
— Пусть повитуха приберет там все, — приказал доктор. — Надеюсь, она знает, что делать.
Он навинтил колпачок на ручку и посмотрел на Розу:
— Все понятно?
Роза слегка кивнула в ответ.
— Зовите священника.
И с этими словами доктор защелкнул саквояж и ушел.
Роза Киприани продолжала стоять на том же месте. Тео хотел что-то сказать матери, но не нашел в себе сил. Мать сняла с крючка у самой двери шаль и как слепая вышла в ночь.
Тео понадобилось немало времени, чтобы встать со стула. Еще в 1941 году в Греции пуля повредила ему левое бедро, и врачи решили, что у него туберкулез кости. Очень скоро он уже не сможет передвигаться, разве что в инвалидной коляске. С трудом опершись о стол, Тео стал вглядываться в то, что написал доктор. Это были два свидетельства о смерти. Первое — для Кандиды Киприани, а второе для ее дочери, все-таки появившейся на свет, — Катарины Элеоноры.
ЛАТВИЯ
— Я американец!
Он повторял эти слова уже столько раз, что они начали терять всякий смысл даже для него самого. Он выкрикивал, шептал, говорил их размеренно и спокойно или выл как дикий зверь. Он кричал на всех известных и даже неизвестных ему языках: английском, итальянском, немецком, французском, русском, литовском, еврейском, польском. Но его не слышали, потому что его вопль, его слова тонули в общем потоке других слов, в этом разноязыком, разъяренном море. И хотя охранники носили форму русской армии, лица их больше напоминали монголов, и только Господь ведал, какой язык понятен им.
Он продирался сквозь тела, преграждавшие ему путь, расталкивая их и отбрыкиваясь.
— Я американец! Я американец!
Но ветер бесследно уносил его слова.
В этом мире они ничего не значили, потому что он, американец, был всего лишь одним из многих заключенных, ничем не отличающихся друг от друга. Они находились теперь в лагере, а значит, в полной власти у Красной Армии. Этот хаос грязных изможденных тел в серых лохмотьях был окружен кольцом колючей проволоки. А за оградой простирались зловещие поля, опустошенные отступающими нацистами.
Мир изгоев казался пропастью, гиблым местом, где обитали сирые, беглые, несчастные. Миллионы жизней, перемолотых жерновами войны и разбросанных по всей Европе за эти шесть бесконечных лет. Это был мир нравственного падения и голода, где полное безразличие давно уже вытеснило всякое сострадание и нормой считалась жестокость.
Но даже здесь был особый страх, перед которым все остальное меркло и казалось ничтожным. Это был страх эвакуации в Литву, Латвию, Эстонию, Польшу, Чехословакию, Венгрию, Югославию или Румынию. Страх быть отправленным назад, в сталинские владения, недавно отвоеванные у Гитлера, страх оказаться за «железным занавесом», который уже успел опуститься над половиной Европы. Такая участь казалась пострашнее судьбы обычного заключенного в лагере беженцев, ибо означала полное, абсолютное уничтожение.
Он знал, что, если сейчас упустит свой последний шанс, судьба раздавит его. Впрочем, это знал не только он, об этом догадывался здесь каждый.
— Я американец! — не переставая кричал он, продираясь сквозь тела. Чей-то локоть ударил по ребрам, пальцы пытались выцарапать глаза, но он упрямо стремился к грузовику. Удар кулака разорвал ему губу. Не тратя понапрасну времени на защиту плоти, он даже не остановился, чтобы вытереть кровь. Его взор впивался только в этого чиновника из Москвы, который стоял на подножке грузовика, брезгливо отгораживаясь дверью и защищая свою новенькую форму от стаи полулюдей, полуволков, что копошились вокруг.
— Я американец! — кричал он, карабкаясь по спинам престарелой пары, которую подмяла толпа. — Американец! Американец! — кричал заключенный, чувствуя, как под подошвой его ботинка спина одного из стариков согнулась еще ниже. Вытянув вперед руки, ни на что не обращая внимания, он рвался к человеку, стоящему на подножке грузовика.