Джон Фаулз
Облако
O, you must wear you rue with difference.[1]
День уже бесподобен – юное лето набирает, полнясь обещаниями, силу, купается на террасе за мельницей в зелени и синеве, разделяя их поровну между солнцем и тенью. Сэлли и Кэтрин лежат, вытянувшись, как на носилках, на разложенных деревянных шезлонгах с оранжевыми матрасиками, такими частыми в Каннах; обе в темных очках и бикини, безмолвные, отрешенные. За столом с остатками завтрака сидит босой, голый по пояс Питер, напротив него, в тени парасоли, Поль и Аннабел Роджерс. Трое детей, спустившись с террасы на луг, ловят водоворотики, преклоняя колени у кромки воды, хватаясь за ее поверхность, негромко вскрикивая, переговариваясь шепотком. Пропархивают одна за другой темно-синие стрекозы; следом светлая, сернисто-желтая бабочка. За рекой виднеется прогалиной обильного света неслышный отсюда город – яркие фигуры, красные и аквамариновые парасоли, увенчанные, словно гербом (занятная trouvaille[2] кого-то из местных торговцев), словом «Мартини», возносящиеся вверх стены ив и тополей. Вниз по течению едва различимое кипенье воды у плотины, трели незримых птиц, густое, неанглийское пенье.
В целом, сцена создает ощущение странной законченности, почти как живописное полотно; Курбе, быть может, – вернее, создавала бы, если бы не современная одежда восьми персонажей, если бы цвета ее не в такой мере, чего вполне городской, синтетический век, конечно, заметить не может, не вязались со всем окружающим. Оно так густолиственно, так текуче – в этот миг незримая иволга окликает кого-то с дерева за мельницей, наделяя это частное сочетание жары, воды и листвы голосом, точно определяемым его нездешностью, призрачной субтропичностью – так густолиственно, так текуче, в такой полноте отвечает месту и времени года, центральной Франции и позднему маю. И голосам англосаксов. Столь многое здесь не вяжется одно с другим, вернее, выглядит не так, как можно было ожидать. Если бы, конечно, нашлось кому ожидать.
– Решения, решения, – мирно мурлычет Поль.
В ответ апостол Петр улыбается, сцепляет на затылке ладони, выпячивает волосатую грудь – догадайся, что у меня в шортах, – навстречу солнцу.
– Сам виноват. Дался тебе этот обед. Теперь целые сутки в себя приходить.
– Вообще-то, мы детям обещали, – говорит Аннабел.
– Том, если честно, вполне обошелся бы. Возился бы там, внизу, весь день и был бы доволен.
Аннабел бросает взгляд вниз.
– Наши тоже. Боюсь.
Поль предлагает Питеру и Сэлли остаться.
– Да нет, нет, пойдем, конечно, – Питер опускает руки, через стол посылает друзьям кривую ухмылку. – Это все наши крысиные бега. Дай бессловесным рабам, вроде нас, волю, мы тут же впадем в спячку.
Затем:
– Надо держать себя в форме.
Затем:
– Не забывайте, какую жизнь мы, бедные труженики, вынуждены вести.
Аннабел улыбается; до нее доходили кое-какие слухи.
– Ну, ладно. Разбередим старые раны, – он взмахивает розово-белой рукой в сторону реки и всего остального. – Нет, правда. Там люди.
– Тебе же с ними будет до смерти скучно.
– Да ну уж. Испытайте меня. А серьезно, сколько шагов ты бы сейчас прошел, Поль?
– Сорок? Если б меня подталкивали.
– Иисусе!
Питер вдруг щелкает пальцами, выпрямляется, садится лицом к ним. Он невысок, усат, сероглаз; самоуверен, это все знают; можно также предположить – предприимчив. Он знает, что славится своей предприимчивостью. Шустрая макака-резус, сидящая в клетке времени. Он улыбается, выставляет вперед палец.
– К черту дурацкую программу. Есть идея получше. Уговорю-ка я бабушку купить это место и обращу его в санаторий для выдохшихся режиссеров. А?
– Его можно получить за десять шиллингов, только откуда ты возьмешь такую кучу денег?
Питер вытягивает перед собой плоскую ладонь, читает воображаемое письмо:
– «Уважаемый мистер Гамильтон, мы ждем разъяснений касательно одной из статей Вашего текущего счета расходов, а именно великолепной и божественной во всех отношениях французской водяной мельницы, приобретенной Вами по необъяснимо высокой цене в пятьдесят новых пенсов. Как Вам известно, потолок Ваших расходов по данной статье составляет сорок девять пенсов в год и Вы ни при каких обстоятельствах…»
Визг. Слава Богу.
– Папа! Папа! Тут змея!
Мужчины вскакивают, загорающие женщины подымают головы. Аннабел негромко советует:
– Держитесь от нее подальше.
Сэлли, склонив голову в платочке набок, спрашивает:
– Они не опасны?
Аннабел улыбается в тени парасоли.
– Всего лишь ужи.
Сэлли встает, присоединяется к Полю и Питеру, уже стоящим в углу террасы, у парапета с расставленными по нему горшками герани и нависающими над водою агавами. Кэтрин снова откидывается, отворачивается.
– Вот она! Вон!
– Том, не подходи к ней! – кричит Питер.
Старшая из девочек, Кандида, бесцеремонно оттаскивает малыша. Теперь все видят змею, гладкими зигзагами плывущую вдоль береговых камней, от головы ее расходится зыбь. Змея маленькая, фута два в длину.
– Господи, и вправду змея.
– Они совершенно безобидны.
Сэлли, стискивая ладонями локти, отворачивается.
– Не люблю их.
– И все мы знаем, что это значит.
Обернувшись, она показывает Питеру язык.
– Все равно не люблю.
Питер, улыбнувшись, целует воздух между ними, затем снова склоняется бок о бок с Полем, смотрит вниз.
– Ну ладно. Тем самым, полагаю, доказано, что мы в раю.
Змея исчезает средь желтоватых плит, лежащих в мелкой воде у подножья террасной стены. В присутствии Питера все и всегда норовит исчезнуть. Он разворачивается, приседает на краешек парапета.
– Когда совещаться-то будем, Поль?
– Нынче вечером?
– Отлично.
Трое детей гуськом поднимаются по лестнице. Кандида бросает на Аннабел неодобрительный взгляд.
– Мам, ты говорила, что не будешь сидеть тут все утро.
Аннабел встает, протягивает руку.
– Так пойдем, поможешь мне уложиться.
Сэлли, уже опустившаяся коленями на шезлонг, чтобы снова улечься, говорит:
– Аннабел, я?..
– Нет, не стоит. Всех-то дел, - взять кое-что из холодильника.
Кэтрин, укрывшись за темными очками, лежит немо, как ящерка; облитая солнцем, сдержанная, ушедшая в себя; куда больше, чем все остальные, похожая на этот день.
Все вразброд идут по лугу на противоположном берегу. Впереди несущий корзину с бутылками бородатый Поль с дочерьми и мальчиком; Аннабел и ее сестра Кэтрин немного сзади, обе тоже несут по корзине; а ярдах в тридцати за ними – телевизионный режиссер Питер со своей подружкой Сэлли. По колено в майской траве с лютиками и маргаритками на длинных стеблях; вдали вырастают, близясь, крутые каменные холмы, грубые, поросшие кустарником скалы, другой мир, в который они направляются. Высоко в лазурном небе звенят стрижи. Ни дуновения. Войдя в лес, Поль с детьми теряются в тенях и листве, следом и Аннабел с сестрой. Последняя пара медлит под солнцем, среди цветов. Рука Питера обнимает плечи девушки, та говорит:
– Никак ее не пойму. Она точно немая.
– Меня предупредили.
Девушка бросает на него быстрый взгляд.
– Заинтересовался?
– Ну, брось.
– Ты все поглядывал на нее вчера вечером.
– Просто из вежливости. И уж по поводу вчерашнего вечера тебе ревновать не приходится.
– Я и не ревную. Просто интересно.
Он притягивает ее к себе.
– Все равно, спасибо.
– Я думала, мужчинам по душе тихони.
– Ты шутишь. К тому же, она переигрывает.
Девушка исподлобья глядит на него. Он пожимает плечами; затем – его мгновенная улыбка, короткая, как шмыжок носом.
– Я бы вел себя так же. Окажись ты в ее положении, – он целует Сэлли в висок. – Свинья.
– Великое дело.
– То есть, ты бы так себя не вела. Окажись в ее положении я.
– Милый, вовсе не обязательно…
– Лежала бы в постели с каким-нибудь новым петушком.
– И оба в черных пижамах.
Она отталкивает его, впрочем, она улыбается. На ней темно-коричневая безрукавка, хлопковые бледно-лиловые брюки в белую с черным полоску, обтягивающие зад, расклешенные. У нее длинные светлые волосы, которыми она слишком часто встряхивает. Неопределенно детская беззащитность и мягкость черт. Она взывает к грубости, к насилию; Лакло[3] уже обессмертил ее. Даже Поль, у которого тоже губа не дура, поглядывает на нее; в самый раз для роли стильной подружки, приятная пустышка из пластмассовой пьески. «П» – вот ее буква. Питер берет ее за руку. Она смотрит перед собой.
Говорит:
– Во всяком случае, Тому здесь нравится.
И следом:
– Мне все же хотелось бы, чтобы он не смотрел на меня так, словно ему неизвестно, кто я.