Анник Жей
Дьявол в сердце
Другой — это маленький Бог.
Ролан Барт «Фрагменты речи влюбленного»ЧАСТЬ I
ВОРОНЬЯ ЗИМА
Жизнь моя снимается и уносится от меня, как шалаш пастушеский.
Перифраз из Исаии (38; 12)1 ноября, 20 часов
Я до сих пор чувствую свою грудь. Люди, лишившиеся ноги или руки, наверное, так же скорбят по утраченной конечности. Сегодня вечером справа от сердца пылает воронка, уничтожившая мою красоту (если признать, что каждая женщина по-своему красива). Мне больно дышать. Каждый раз в межсезонье повторяется старая песня. Удаленная грудь принимается за свое. Боль напоминает о себе в том месте, где раньше вздымалась плоть, ныне отсеченная скальпелем.
В ночном такси я чувствую себя одинокой, как беглый каторжник, только моя каторга всегда со мной. Одиночество и безработица — стены моей темницы. Передвижной темницы, из тех, что следуют за вами по пятам. И в конце концов узница и стены узилища сливаются в одно целое. Обреченная и молчаливая, я превратилась в живого мертвеца. Мою болезнь, как и безработицу, называют «продолжительной». Безработица или рак — что хлеще? У меня и то и другое — повезло, нечего сказать. Надо вырваться из этого смертельного пространства; но как сбросить оковы: они только тяжелеют, по мере того как я теряю силы? Заболевшая женщина всегда слабее больного мужчины. Равны ли мужчины и женщины? Как бы не так. Тут как с женским алкоголизмом: что ни говори, что ни делай, а женское похмелье всегда окажется тяжелее мужского. Тщедушные тела, хрупкие кости, почти никакого сопротивления. Мы, женщины, живем дольше, но алкоголь быстрее распространяется в нашей крови и остается там дольше. Рак действует так же. Как и мы, мужчины умирают от него, но легче переносят лечение. Мне надо было отбросить сомнения и разорвать порочный круг несчастий. Однако, оказавшись в эпицентре беды, мы ведем себя, как будто признали поражение заранее. Моя история вполне обычна.
По совету д-ра Жаффе, специалиста по «патологиям молочной железы» в больнице Поль-Брусс (что в Вильжюифе), я веду дневник. Писать — совершенно не вредно, онколог даже думает, что это облегчит мою депрессию. «Ведите записи каждый день, — сказал он, — вот увидите, вам это поможет». Он опубликовал два или три научных труда по генотипу, новым молекулам, геномам и прочей мороке, поэтому знает, о чем говорит! Его конек — это хромосомы, хроматин, ДНК, в котором записаны наши гены, вирус, нацеленный на больную клетку, — все эти Индианы Джонсы генной терапии.
Когда я напоминаю этому «мистеру Вильжюифу», что он в добром здравии, а я раковая, а есть еще тот, кто покончил жизнь самоубийством, он улыбается. Онколог не верит, что психическое состояние влияет на болезни. Я сую ему под нос официальную статистику, согласно которой «средний риск для жизни» составляет 9,5 % у безработных и 7,7 % у работающих, но он ничего не хочет знать. Рак — болезнь органическая, и точка. Моя меланхолия и крайний пессимизм к росту опухоли не имеют никакого отношения.
Онколог втолковывает мне, что в каждой клетке сосуществует три миллиарда элементов, и утверждает, что к 2003 году генетический код будет расшифрован. Тогда благодаря лечению «на заказ» болезни будут искореняться еще до появления. Чудо генной и клеточной терапии! Молекулы можно будет исправить, и их исправят! Раковым больным будут вводить терапевтические белки, чтобы заменить неполноценные клетки!
Говоря о своих работах, исследователь оживляется. Он чуть ли не пробуждает во мне «мисс Либидо», спящую принцессу. Сколько бы я ни настаивала, сколько бы ни утверждала, что душа и тело едины, д-р Жаффе пожимает плечами. «Пациент бредит, а врач знает», — как бы говорит его улыбка. «Пишите, — советует этот душка, — расскажите о своей боли, о навязчивых идеях. Не бойтесь бояться. Если вам удастся найти нужные слова и рассказать о своем страдании, то вы будете вооружены против Болезни».
Очень умно, «мистер Вильжюиф»! Он знает, что я эксгибиционистка, и жмет на необходимость публики. Ведя дневник, я сама становлюсь публикой, более того — благодарной публикой. Ни за что не откажусь от такого удовольствия. Буду совершенно невзыскательным читателем. Со мной можно будет называть вещи своими именами. Я окуну свой рак в синие чернила.
Уму непостижимо, сколько раз больные раком могут повторять одно и то же! Они зациклены, как никто другой! Крик их души — это как кантаты Баха. Бывает, что к сорока годам женщина страдает бессонницей. Представьте же себе бессонницу женщины, больной раком. Хочется кричать, биться о стену, звать на помощь, но молчишь — стоит ли пугать соседей? Хочется кому-нибудь позвонить, но некому, ведь если бы этот кто-то был, то рака могло бы не быть. Тогда встаешь и начинаешь писать. Но как? Писание — это потребность, а рак убивает все потребности.
Оставляю позади пустоту семи несчастных лет, или 61 368 потерянных часов, и отворачиваюсь от всего этого. Больница исчезла в тумане. В очередной раз я возвращаюсь домой — салют! — белые халаты не получат меня до следующего визита. Таксист со станции «Ж-7» подбадривает меня: «У вас же не терминальная стадия. Иногда здесь садятся такие больные, что не знаешь, доживут ли они до конца поездки. Раз в месяц я езжу в Поль-Брусс — это доброе дело, но все-таки уж очень мрачная эта станция».
Я выражаю восхищение его мужеством. Он включает свет и радио. «В самом деле, когда видишь такое, то говоришь себе, что не стоит делать из мухи слона», — уточняет он, поглядывая на меня в зеркальце заднего вида. Я не хочу ни его участия, ни его жалости. «Я онколог», — сухо говорю я. Он замолкает.
Я пытаюсь думать о тех, кто уже умер, о тех, кто находится в коме, или о парализованных, ведущих жизнь овощей: их прогуливают на инвалидных колясках в Гарше и других лечебницах. Ничего не помогает. Мое собственное страдание по сравнению с этим ничуть не уменьшается. За темными очками я лью слезы и вспоминаю о далеком времени — кажется, нас разделяют световые годы, — когда у меня были обе груди.
Машинально достаю из кармана переднего сиденья журнал. «Обольстительные и распутные, женщины стали доступны, изо рта и вульвы лезет непонятно что. Пора закрыть ящик Пандоры».
Статья называется «Когда женщин убивали во имя Бога». Автор пишет: «Церковь использовала все основополагающие духовные тексты и превратила их в призывы к войне против женщин», — я аплодирую. Женская плоть — это ад. Я ни во что не верю, всегда была атеисткой, но, насколько я знаю, роль, отводимая для женщин Церковью, — карикатура на то, чем они занимаются в обществе. Мать ли, шлюха ли — вечно вторая. Когда же наконец сильная половина человечества покается?
Судьба девочки предопределена с рождения. Я взбунтовалась, я вела мужскую жизнь и теперь собираю осколки. Девочки, опасайтесь думать! Поль-Брусс исчез в тумане. Париж сверкает в полном параде. Такси мчится с берега на берег, из одного квартала в другой, и это движение кажется мне таким же нереальным, как моя жизнь. Ад переполнен ведьмами, все женщины — ведьмы. Вывод: ад — огромная матка. Меня наказали за свободу, за счастье — за все слова, что я присвоила. Мне дали по носу. Дурочка увидела, из какого теста слеплены отцы, патроны и матроны.
Когда-то я работала на Франка Мериньяка, у меня была куча друзей, сын, муж, любовники; под моей кофточкой торчали груди мадам Как-Все.
Работу я потеряла, Теобальд попросил развода, сын сбежал, друзья тоже. В довершение всего исчезла моя грудь. Ее близняшка стала такой печальной, такой нелепой. Молочная железа была поражена не случайно. Нож хирурга оставил на моем теле крест как напоминание о брачном, семейном и общественном порядке, которым я пренебрегла. О законах, которые я нарушила.
Я пятилась от этих обязательств, как рак и получила рак. Дочь-бунтарка, посредственная жена и никакая мать, я прожигала жизнь, как сказал бы мой отец Северин Тристан. Прежде чем стать антикваром в Бурдоне (департамент Финистер), Северин жил с целительницей из Шапель-Кадо по имени Мод. После того как Мод родила меня, она почти сразу умерла от родильной горячки. Моя мать насылала порчу и гадала на картах. Химическим препаратам она предпочитала травы, унаследовав сохранившиеся в Нижней Бретани традиции друидской медицины. В ее терапевтический арсенал входили и молитва, и родниковая вода, и милосердие святых. От Мод я унаследовала брошь — золотое сердце, которую не надеваю, и еще вкус к удовольствиям.
Я и в самом деле любила, когда мужчины ласкали мою грудь, а сын сосал молоко, — как давно это было. «Я всегда любила и всегда буду любить тебя, Антуан!» — кричала я как-то вечером студенту, который паковал багаж и бросал мне в лицо все, в чем сын может упрекнуть мать. Милое дитя хлопнуло дверью, не дожидаясь конца фразы, и я его понимаю. Я очень дорожила своей независимостью, и работа, а не колыбель, была у меня на первом плане.