Любен Дилов
МОЙ СТРАННЫЙ ПРИЯТЕЛЬ АСТРОНОМ
— Здравствуй, звездочет! — воскликнул я и поспешил раскрыть навстречу ему свои объятия. Но он не захотел обняться и ответил почти равнодушно:
— С приездом! Откуда ты?
— Первым самолетом из Каира. Привет от фараонов и от древних твоих коллег.
— Садись и рассказывай!
— Ты, надеюсь, расскажешь — я потому и пришел. Прочел в газетах и вот прилетел. Так что изволь!
Я привез ему небольшой подарок, хоть и знал о полном его безразличии к каким бы то ни было проявлениям дружеских чувств. Однако на этот раз он вроде остался доволен. Разглядывая маленькую вавилонскую башню, сделанную каким-то неизвестным, но явно с богатой выдумкой бейрутским мастером, он сказал:
— Да, вот один из тех редких замыслов человечества, которые не были глупостью. Разумеется, если только она действительно, как вы утверждаете, использовалась для астрономических наблюдений, а не служила памятником какому-нибудь идиоту, которому поклонялись другие идиоты.
Суждения его всегда отличались резкостью и категоричностью, и он уже не раз обижал мою профессию, но я привык к нему.
— Прими это вместе с моими сердечными поздравлениями… — начал я немного торжественно, мне все еще хотелось обнять его, потому что… не знаю почему, но, кажется, я любил этого странного человека, который тем временем довольно бесцеремонно прервал меня:
— Поздравления можешь приберечь для своих строителей пирамид. Будешь пить кофе?
Среди невероятного сборища всевозможных блестящих предметов, нас окружавших, он разыскал, тоже полированно блестевшую кофемолку.
Я изучал его. Похудел, лицо стало еще суровее, и на нем нельзя было заметить и следа волнения, — между тем, мировая печать шумела вокруг его замечательного открытия.
Коллектив руководимой им лаборатории занимался радиоастрономией, и вот уже два года, как специализировался только на одном — приеме, записи и изучении радиоволн, идущих от созвездия Орион.
И, разумеется, не с большим успехом, чем все другие радиоастрономы наблюдатели в мире, потому что из хаоса радиоволновых излучений, струящихся из глубин космоса, можно извлечь лишь очень скудные данные, и то преимущественно о расстояниях и приблизительных структурах источников этих излучений.
Но вопреки тому, что коллектив начал выражать недовольство и не желал заниматься этой однообразной и бесплодной работой — принимать, дифференцировать и классифицировать все одни и те же сигналы от одного и того же созвездия, вопреки протестам руководства академии и угрозам финансовых органов, мой упрямый приятель продолжал вести эту скучную и ничего не обещающую работу, пока в один прекрасный день он не был вознагражден за свое упорство: в сети его стометровой антенны, вместе с досадно знакомыми звездными сигналами запуталось и какое-то новое, не похожее на них излучение. Оно не было совсем незнакомо, походило на излучения так называемых белых карликов, которые, согласно гипотезе, могут представлять собой нейтронные звезды. Интриговало в этом случае то, что на этом месте раньше, во всяком случае последние два года, не наблюдали никакого белого карлика. Наиболее вероятным было предположение, что нейтронная звезда образовалась только теперь, и это удачно подтверждало некоторые гипотезы, авторы которых не замедлили поздравить моего приятеля и поблагодарить за открытие.
Вопрос, однако, уперся в немаловажное обстоятельство: действительно ли это был белый карлик, откуда и как он появился и, наконец, почему так близко, в самом центре созвездия Орион, тогда как другие, уже открытые нейтронные звезды находились на сто- и тысячекратно большем расстоянии.
И тогда моему приятелю, с которым некогда свел нас случай — мы жили в одной студенческий комнате, — пришло в голову несмотря на имевшую место безуспешную попытку англичан, взглянуть на это излучение не как на пульсацию загадочного нейтронного сердца белого карлика, а как на трансформированные сигналы, посылаемые из космоса мыслящими существами.
Из своей практики египтолога я хорошо знаю, что «случайная догадка» подчас играет большую роль в науке. Ломаешь, бывало, голову, над каким-нибудь черепком с двумя-тремя знаками на нем целые годы, а потом… неожиданно оказывается, что разгадка уже давно таилась где-то в твоих мозговых извилинах, а на свет явилась, кто знает, по какой причине, только теперь.
Но что касается моего приятеля, я был убежден — дело совсем не в случайной догадке. Сколько я его помню, он всегда мечтал открыть какой-то другой мир, в котором разумные существа «не были бы такими идиотами, как люди». Не может быть, твердил он, что в этой галактике существуем только мы, жалкие питекантропы, есть и другие, более совершенные существа. Обидно, за материю обидно! Я недоумевал, как он может так ненавидеть людей, но он объяснял мне: «Я их не ненавижу. Или точнее: стараюсь не ненавидеть, ибо я и сам к ним отношусь. Но в их теперешнем виде я их презираю».
Мне кажется, что именно это презрение заставило его стать астрономом. Еще в молодости он решил всю свою жизнь не заниматься, по возможности, ничем человеческим. Я мало знал о нем, так как при этом его отношении ко «всему человеческому» он, естественно, никогда ничего о себе не говорил. То есть я не знал ничего другого, кроме того, что он один, совсем один на свете и что все его близкие погибли либо от бомб, либо в гитлеровских концлагерях. Мне кажется, что, может, именно здесь следует искать корни его мизантропии, но не смею этого утверждать, ибо сам я слишком мягкосердечный человек.
Я сказал «мизантропия», но он обижался, что приписываю ему такое качество. Мизантропия, считает он, тоже порождение человеческого сердца, которое он презирает больше всего. По этой логике он, вероятно, должен был презирать и меня, но мне всегда казалось, что это ему как-то не совсем удается, что за астрономическим холодом — внешней манерой держаться даже по отношению ко мне — проблескивает презираемая им потребность Солее теплого общения с другим человеком. Потому-то я не пропускаю случая, оказавшись поблизости, выпить чашку кофе в его кабинете и послушать странные суждения о человечестве.
Нет, вероятно, действительно, мизантропия — это не то слово. У него была целая стройная теория, от которой у меня, способного подчас целые сутки простоять, забывшись, в изумлении над какой-нибудь каменной плитой, только потому, что она сделана человеком пять тысячелетий назад, волосы вставали дыбом. Я не слыву тупицей, напротив, близкие твердят мне, что я не лишен остроумия, в научных дискуссиях (прошу простить мою нескромность) не раз добивался блестящих побед, но спорить с ним мне ужасно трудно. Словно мы говорим на разных языках — его и мои доводы, не сталкиваясь, непрестанно расходятся. Во Время спора, хоть он исходил из тех же, что и я, предпосылок, у меня возникало ощущение, что дискутирую с электронной машиной — в нее тоже вложены человеческие мысли, но она мгновенно преобразует их в коды, при посредстве которых сообщает мне свои неопровержимо верные и в то же время неверные машинные силлогизмы. Это, разумеется, парадокс, но я никак больше не могу охарактеризовать его теории — я, который всю свою жизнь провел в изучении истории человечества. Скажите, могу ли я хорошо работать в своей области, не любя людей, даже тех, которые уже давно перестали существовать? И как я могу согласиться с утверждениями этого холодного, как линза телескопа, человека, которого люди, не знающие его, почитают как одного из виднейших астрономов нашего времени?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});