Набоков Владимир
On Generalities
Владимир Набоков
On Generalities1
Есть очень соблазнительный и очень вредный демон; демон обобщений. Мысль человеческую он пленяет тем, что всякое явленье отмечает ярлычком, аккуратно складывает его рядом с другим, также тщательно завернутым и нумерованным явленьем. Через него такая зыбкая область человеческого знанья, как история, превращается в чистенькую контору, где в папках спят столько-то войн и столько-то революций - и с полным комфортом мы оглядываем минувшие века. Этот демон - любитель таких слов, как "идея", "теченье", "влиянье", "период", "эпоха". В кабинете историка демон этот сочетает, сводит к одному, задним числом явленья, влиянья, теченья прошлых веков. Этот демон вносит с собой ужасающую тоску, - сознанье - вполне ошибочное, впрочем, - что, как ни играй, как ни дерись человечество, оно следует по неумолимому маршруту. Этого демона нужно бояться. Он - обманщик. Он коммивояжер в веках, подающий нам прейскурант истории. И самое страшное, быть может, случается тогда, когда этот соблазн вполне комфортабельных обобщений овладевает нами при созерцании не тех прошлых, израсходованных времен, а того времени, в котором мы живем. Пускай дух обобщенья в своем стремленьи к удобству мышленья окрестил длинный ряд ничем неповинных лет названьем "средневековья". Это еще простительно; это, может быть, спасло современных школьников от худших бед. Пускай лет через пятьсот - двадцатый век, плюс еще несколько веков, тоже, в свою очередь, попадут в папку с каким-нибудь затейливым ярлычком - например "второе средневековье". Это нас не касается, хотя и занятно помечтать о том двадцатом веке, который представится воображенью профессора истории лет через пятьсот, - и о том гомерическом хохоте, который стал бы нас разбирать, если мы бы заглянули в будущие учебники. Но вот спрашивается - неужто и мы обязаны непременно как-нибудь назвать наш век - и не сыграют ли эти наши попытки прескверную шутку с нами, - когда в толстых книжках они пойдут разжигать фантазию грядущих мудрецов?
Один такой мудрец, проницательный историк, однажды трудился над описаньем какой-то древней войны, когда вдруг до слуха его донесся шум с улицы. Толпа разнимала двух дерущихся людей. И вот, ни самый вид драки, ни выражения драчунов, ни объясненья публики не могли дать любопытному историку точную картину того, что именно произошло. Он задумался над тем, что вот невозможно разобраться в случайной уличной драке, которой он сам был свидетелем, перечел описанье древней войны, над которым трудился, и понял, как голословны, как случайны все его глубокомысленные рассуждения об этой древней войне.2 Скажем себе раз навсегда, что история, как точная наука, это так, для удобства, "для простого народу", как говаривал музейный сторож, показывая два черепа одного и того же преступника - в молодости и в старости. Если всякий человеческий день череда случайностей - и в этом его божественность и сила, - то тем более и человеческая история только случай. Можно сочетать эти случаи, вязать из них аккуратный букет периодов и идей, - но при этом пропадает благоуханность прошлого, - и мы уже видим не то, что было, а то, что мы хотим видеть. Случайно у полководца острое расстройство желудка - и вот долгая династия королей сменяется династией соседних властителей. Случайно захотелось беспокойному чудаку переплыть океан, - и вот меняется торговля, обогащается приморская страна. Зачем же нам в самом деле уподобляться тем парадоксальным врагам азарта, которые у зеленого стола в Монте-Карло годами высчитывают, сколько ударов выпадет на красное, сколько на черное, дабы найти верную систему? Системы нет. Рулетка истории не знает законов. Клио смеется над нашими клише, над тем, как мы смело, ловко и безнаказанно говорим о влияньях, идеях, теченьях, периодах, эпохах и выводим законы, и предугадываем грядущее.
Так обращаются с историей. Но, повторяю, страшнее в сто крат, когда демон обобщений проникает в наши сужденья о нашей же эпохе. Да и что это такое, наша эпоха? Когда она началась, в каком году, в каком месяце? Когда употребляют слово "Европа", что именно имеется в виду, какие страны только "центральные" или тоже центральны Португалия, Швеция, Исландия? Когда газеты со свойственной им любовью к неряшливой метафоре озаглавливают статью "Локарно"3 , - я только вижу горы, солнечный блеск на воде, аллею платанов. Когда с той же метафорической, обобщающей интонацией произносят слово "Европа", я не вижу ровно ничего, оттого что не могу вообразить одновременно пейзаж и историю Швеции, Румынии и, скажем, Испании. Когда же в связи с этой несуществующей Европой говорят о какой-то эпохе, то я теряюсь в догадках, стараясь понять хотя бы, когда именно началась эта эпоха - и как это так может она одинаково относиться и ко мне, и к Иванову, и к мистеру Брауну, и к monsieur Dupont. Я сбит с толку. Мне приходится заключить, что собеседник мой говорит о двух-трех последних годах, что действие происходит в том городе, где он сам живет, скажем, в Берлине, и что варварство, о котором идет речь, приурочено лишь к танцевальным кабакам на Курфюрстендамм. И как только я это понимаю, то сразу все дело упрощается. Речь, значит, не идет о чем-то общем, туманном, собирательном. Речь идет о танцевальном кабаке в городе Берлине в двадцать четвертом, пятом, шестом годах сего века. Вместо космического дуновения - просто случайная мода. И эта мода пройдет, как уже не раз проходила. Любопытно, что те же псевдонегритянские танцы были в моде в дни директории... Теперь, как и тогда, эротизма в них не более, чем бывало в вальсе. Любопытно, что в те дни, когда дамы носили диковинные перья на шляпах, мораль рыдала над негритянским безобразием. Итак, если говорить о моде, то разговор может быть интересный и поучительный. Говорить можно будет о случайности моды, о том, что мода никак не связана с другими явлениями человеческой жизни, - о том, например, что в дни, когда писала письма M m e de Sevigne, носили так называемые бубикопфы.4 - Случай, Донна Анна, случай, как говорится в "Каменном госте". Мода случайна и прихотлива. Мода в Берлине совсем не похожа на моду в Париже. Англичанин, видя, что столько берлинских жителей разгуливает в шароварах, недо-умевает: неужели пол-Берлина целый день играет в гольф? И опять же если разговор зайдет о спорте, то нужно установить, какой народ, какая страна, какие именно годы имеются в виду. И тут нужно предоставить слово кому-нибудь, кто хорошо знает историю спорта. Он объяснит, что сейчас в Германии спорт только рождается, рождается довольно бурно и потому так бросается в глаза. Футбол приходит на смену гусиному шагу, лоун-теннис сменяет военные игры. Если же обратить вниманье на спорт в других странах , то окажется, что, например, в Англии футбол вот уже пять веков совершенно одинаково волнует толпу - а что во Франции еще сохранились огромные залы, где начиная с четырнадцатого века играли в теннис. Греки играли в хоккей и били по punching ball5 . Спорт, будь это охота, или рыцарский турнир, или петушиный бой, или добрая русская лапта, всегда веселил и увлекал человечество. Искать в нем признаки варварства уже потому бессмысленно, что настоящий варвар - всегда прескверный спортсмен.
Не следует хаять наше время. Оно романтично в высшей степени, оно духовно прекрасно и физически удобно. Война, как всякая война, много попортила - но она прошла, раны затянулись - и уже теперь вряд ли можно усмотреть какие-либо особые неприятные последствия - разве только уйму плохих французских романов о jeune gens d'apres guerre6 . Что касается революционного душка, то и он, случайно появившись, случайно и пропадет, как уже случалось тысячу раз в истории человечества. В России глуповатый коммунизм сменится чем-нибудь более умным, - и через сто лет о скучнейшем господине Ульянове будут знать только историки.
А пока будем по-язычески, по-божески наслаждаться нашим временем, его восхитительными машинами, огромными гостиницами, развалины которых грядущее будет лелеять, как мы лелеем Парфенон; его удобнейшими кожаными креслами, которых не знали наши предки; его тончайшими научными исследованьями; его мягкой быстротой и незлым юмором; и главным образом тем привкусом вечности, который был и будет во всяком веке.
1 Berg Collection. New York Public Library. Box 1, folder 10. Английское заглавие (буквально: "Об обобщениях") и датировка текста "Berlin 1926", вписанные Набоковым на первой странице рукописи, скорее всего, позднего происхождения.
2 Набоков вольно пересказывает недостоверный анекдот об английском авантюристе, писателе, историке и поэте, сэре Уолтере Рейли (1552-1618). Согласно этому анекдоту, Рейли прекратил работу над многотомной "Историей мира", которую он писал, находясь в заточении в Тауэре, потому что усомнился в возможности историка установить истину, когда не смог точно вспомнить подробности какой-то потасовки во дворе замка, свидетелем которой он был, и разошелся во мнениях с другим ее очевидцем (см.: Milton Waldman. Sir Walter Raleigh. London, 1950. Р. 189).