Эрнст Теодор Амадей Гофман
Стихийный дух
Ровно двадцатого ноября 1815 года Альберт фон Б., подполковник прусской службы, находился на дороге из Люттиха в Аахен. Главная квартира армейского корпуса, к которому он принадлежал, возвращалась из Франции и должна была в этот же день прибыть в Люттих, где намеревалась задержаться на стоянку на два или три дня. Альберт прибыл в Люттих еще накануне вечером. Утром следующего дня его охватило чувство странного беспокойства, и, хотя он не смел себе признаться в этом из-за сновидений, преследовавших его в течение всей предыдущей ночи и обещавших приятное приключение в Аахене, он принял быстрое решение немедленно поехать в этот город. Все еще удивляясь своему поступку, он уже сидел верхом на лошади и быстро ехал по направлению к Аахену, куда надеялся попасть до наступления ночи.
Холодный, резкий осенний ветер дул вдоль обнаженного поля и будил в отдаленном, лишенном листьев лесу голоса, сливавшиеся в один глухой стон. Хищные птицы с карканьем поднимались с поля и неслись стаями вслед за густыми облаками, сгущавшимися все сильнее и сильнее, пока в них не погас последний солнечный луч, и все небо не покрылось густой серой пеленой. Альберт укутался плотнее в плащ и, скача по широкой дороге, восстанавливал в памяти картину последнего рокового времени. Он думал о том, как всего несколько месяцев тому назад ехал по этой же дороге в обратном направлении. Тогда была весна. Поля и луга были покрыты роскошными цветами, и кусты блестели в кротком сиянии золотых солнечных лучей. Из гнезд доносилось веселое пение и чириканье птиц. Земля в праздничном убранстве, точно невеста, ожидала в свой пышный брачный чертог обреченную на смерть жертву — героев, которые должны были пасть в кровавом бою.
Альберт присоединился к своему корпусу уже после того, как пушечные выстрелы огласили долину Самбры, однако еще достаточно рано, чтобы принять участие в кровавых битвах при Шарлеруа, Жилли и Жосселине. По случайному стечению обстоятельств Альберт всегда попадал именно туда, где происходили события, решающие битву. Так, он присутствовал при последнем штурме деревни Планшенуа, решившем победу в самом знаменитом из всех сражений. Точно так же Альберт принимал участие и в заключительной битве этой кампании, когда последние усилия ярости и безумного отчаяния врага сломились о непоколебимое мужество геройского войска, укрепившегося в деревне Исси; неприятель, надеявшийся, осыпая местечко убийственной картечью, внести смерть и гибель в ряды союзных войск, был отражен так успешно, что стрелки преследовали его почти до стен Парижа. В следующую за этой битвой ночь, с 3 на 4 июля, как известно, состоялось перемирие в Сен-Клу, одним из условий которого была сдача столицы.
Битва при Исси особенно отчетливо вставала в памяти Альберта. Он вспоминал о вещах, которых, как ему казалось, он не заметил и даже не мог заметить во время сражения. Так, он припоминал выражения лиц отдельных офицеров и солдат и его глубоко поражало в них выражение не гордого или бесчувственного презрения к смерти, но истинно божественного одушевления, замечавшегося в глазах многих из них. Он слышал и слова, то ободрявшие к битве, то вырывавшиеся с последним дыханием, слова, которые должны быть переданы грядущим поколениям наравне с великими изречениями героев древних времен.
— Не похож ли я, — думал Альберт, — на человека, хотя и помнящего свой сон тотчас после пробуждения, но лишь спустя несколько дней припоминающего отдельные подробности этого сна. Да, только во сне, который может мощным взмахом уничтожить время и пространство и создать гигантское, ужасное, неслыханное, могли произойти события последних восемнадцати дней этой кампании, точно смеющейся над самыми смелыми мечтами, над самыми рискованными комбинациями рассуждающего духа. Нет, ум человеческий не знает собственного величия. Действительность превосходит мечту. Не грубая физическая сила, но дух творит события, и духовная сила отдельных одушевленных воинов возвеличивает мудрость и гений полководца и помогает приводить в исполнение великие, неслыханные дела.
Эти размышления Альберта были прерваны его вестовым, ехавшим за ним на расстоянии двухсот шагов и громко закричавшим кому-то:
— Тысячу чертей! Павел Талькебарт! Куда держишь путь?
Альберт повернул лошадь и увидел, как всадник, на которого он не обратил сначала особого внимания, подъехал и остановился возле вестового, а затем развязал завязки громадной шапки из лисьего меха, которой была покрыта его голова, и открыл хорошо знакомое, красное, как киноварь лицо Павла Талькебарта, старого слуги полковника Виктора фон С.
Только теперь Альберт понял, что тянуло его так неудержимо из Люттиха в Аахен, и он не мог себе объяснить, почему мысль о Викторе, сердечно любимом друге, которого он надеялся увидеть в Аахене, так смутно таилась в его душе и до сих пор не проявлялась яснее в сознании.
Теперь и Альберт вскрикнул:
— Смотрите-ка! Павел Талькебарт! Откуда ты? Где твой господин?
Павел Талькебарт вежливо поклонился и ответил, приставив по-военному ладонь к чересчур большой кокарде своей лисьей шапки:
— Тысячу чертей! Да, это я, Павел Талькебарт, господин подполковник. Зюр моннэре[1], сегодня ужасная погода. Она производит боль в пояснице. Так говаривала старая Лиза — не знаю, помните ли вы, господин подполковник, Лизу Пфефферкорн, она все оставалась в Генте в то время, как другие побывали в Париже и видели в Шардинпланде[2] диковинных животных. Ну, всегда так бывает — что ищешь далеко, находишь близко, и я встретил здесь господина подполковника, за которым меня посылали в Люттих. Моему господину вчера вечером его спирус фамилус[3] шепнул на ухо, что господин подполковник прибыл в Люттих. Заккернамтье[4], вот-то было радости… Ну, будь что будет, а все-таки я никогда бы не доверился буланой лошади. Красивое животное, что и говорить, зюр моннэре, но совершенно капризного нрава… Правда, что и госпожа баронесса делает все, что может… Премилые люди здешние жители, только вино никуда не годится, особенно после того, как побываешь в Париже… Господин полковник мог бы въехать в замок так же пышно, как через триумфальные ворота Арген-Трумф; я бы по этому случаю надел на белую лошадь новый чепрак с кисточками на ушах… Впрочем, старая Лиза — это моя тетка в Генте, она всегда говорила… Не знаю, господин подполковник, помните ли вы…
— Удивляюсь, как не отсохнет твой язык, — перебил, наконец, болтуна Альберт. — Если твой господин в Аахене, то пусти нас скорее вперед, нам предстоит еще более пяти часов езды.
— Стойте, — закричал Павел Талькебарт изо всей мочи, — стойте, стойте, господин подполковник. Погода здесь отвратительная, а фураж… Но у кого глаза, как у нас, видят в темноте…
— Павел, — вскричал Альберт, — не выводи меня из терпения! Где твой господин? Не в Аахене?
Павел Талькебарт засмеялся в ответ так приветливо, что лицо его покрылось множеством складок и стало похоже на старую снятую с руки перчатку; затем он протянул руку, указал на постройки, возвышавшиеся на небольшом холме за лесом, и сказал:
— Там, в замке.
Не ожидая дальнейших разъяснений от Павла Талькебарта, Альберт повернул на дорогу, ведшую от главного шоссе к лесу, и поскакал быстрой рысью.
Из того немногого, что говорил Павел Талькебарт, благосклонный читатель подумает, пожалуй, что он смешной чудак. Необходимо поэтому сказать, что Талькебарт перешел к полковнику Виктору фон С. по наследству от отца, и после того, как состоял генерал-интендантом и министром увеселений во всех затеях и шалостях, которым предавался Виктор в детстве и в первую половину молодости, служил с ним с того момента, как Виктор впервые надел офицерскую форму. Старый чудаковатый учитель, состоявший дворецким при двух поколениях семейства фон С., своим воспитанием и обучением развил в Павле Талькебарте таланты и склонности к редкой проказливости, которой он был щедро наделен от природы. При всем этом, однако, Павел обладал вернейшей душой в мире. Он был готов каждую минуту идти на смерть за своего господина, и ни преклонный возраст, ни увещевания не могли удержать честного Павла от сопровождения господина в кампанию 1813 года. Его железная натура помогала ему переносить всевозможные лишения; но духовная природа Павла оказалась менее крепкой, чем телесная, и его рассудок подвергся значительному повреждению, или, по крайней мере, заметному ослаблению во время пребывания во Франции, а именно в Париже. Тут как раз Талькебарт впервые почувствовал, что его учитель, магистр Шпренгепилькус, имел полное основание называть его светилом, которое со временем воссияет. Свое сияние Павел Талькебарт обнаружил в легкости, с какою усвоил обычаи чуждого ему народа и изучил его язык. Этим он немало гордился и приписывал исключительно своей гениальности все случаи, когда он добивался исполнения тех требований, касавшихся помещения и пропитания, какие сначала казались невозможными. Странная французская речь Талькебарта (с образцами ее мы уже знакомы), получила распространение если не по всему войску, то, по крайней мере, в том корпусе, при котором состоял его господин. Каждый кавалерист, приезжая на постой в деревню, звал к себе мужиков на таком примерно диалекте Павла Талькебарта: «Пейзан! Де лавендель пур ди шивальс!»[5]