Габриэль Гарсиа Маркес
Об Эдварде Радзинском и «загадках России»
История — это воистину бездонный колодец, из которого мы, наверное, вечно будем черпать мудрость, глупость, полезный и бесполезный опыт, знания, массу открытий и т. д. Но история России — это особый колодец, полный мистики и чем-то напоминающий «русские горки» (в России, как я недавно узнал, их, в отличие от всего остального мира, почему-то называют «американскими»). Меня в том убедили книги Эдварда Радзинского о Николае II и Сталине. С творчеством Радзинского я познакомился довольно давно: в начале 70-х годов на Международный кинофестиваль в Колумбии впервые привезли советское кино. Это был фильм «Еще раз про любовь», снятый по сценарию Эдварда. Впервые мы соприкоснулись с киноискусством Советского Союза. Фильм получил Гран-при фестиваля. А в конце 80-х я видел пьесу Радзинского «Старая актриса на роль жены Достоевского» в одном из парижских театров. Постановка мне очень понравилась и хорошо запомнилась, ибо великая русская культура, и особенно творчество Достоевского, всегда волновала меня, да и сама «анатомия» спектакля показалась мне весьма необычной.
Честно говоря, сначала меня удивило, что известный драматург решил так круто изменить жанр, стиль и обратиться к художественно-документальной прозе. Но, прочитав «Последнего царя» на испанском и «Сталина» на английском, понял, что эти книги — те же пьесы, драмы Истории, мастерски выстроенные спектакли. Да, драматург — это навсегда. И, безусловно, Радзинский-историк сильно выигрывает благодаря тому, что до него более 30-ти лет был Радзинский-драматург. А в чем-то это и мешает. Но историком в каноническом смысле этого слова Радзинского не назовешь. Конечно, в его книгах собрано огромное количество документов, и он выдвигает их на первый план, но при этом остается верен драматургическим приемам, превращая историческое действо в сцену, на которой и разворачиваются описываемые события.
Большой интерес вызывают многочисленные свидетельства современников тех событий, людей, которые, возможно, и не принимали активного участия в судьбе страны, но жили в том времени, в его атмосфере, вдыхали его неповторимый аромат, который безвозвратно ушел, испарился вместе со своей эпохой. Эдвард Радзинский пишет о том фантастическом ощущении, когда работаешь в архиве и словно соприкасаешься руками с давно умершими историческими героями. Это действительно нечто фантастическое — ты как будто оказываешься в той эпохе, путешествуешь на машине времени, видишь людей прошлого, слышишь их голос. В чем-то это дьявольское удовольствие, но отказаться от него — невозможно.
Книга «Последний царь» сильно изменила мои представления о личности Николая II. Я никогда не испытывал симпатии ни к монархиям, ни к монархам, но Николай заметно выделяется на фоне европейских королей, императоров и царей: он совершенно не соответствует укоренившимся, можно даже сказать догматическим, представлениям о «помазанниках Божьих». В Николае подкупают его человеческие качества: искренность, честность, благородство, уважение к людям. Подкупает его недальновидность, слабость, изначальная фатальность его судьбы. Удивительно, почему Высшие Силы сгустили все тучи над этим простодушным, слабым, таким домашним человеком…
Привлекают внимание и еще два ярких действующих лица этой драмы — пожилая сеньора по имени Вера, рассказывавшая юному Эдварду интересные истории о царском времени, и загадочный Гость, внезапно появившийся в жизни автора в период его работы над книгой. Они оба — носители того самого неповторимого аромата, пронесшие его сквозь десятилетия, правда, Вера дышала воздухом балов, театральной жизни и великосветских приемов, а Гость — порохом революции. Хотя я плохо разбираюсь в русской истории, да и в особенностях самой русской жизни, я увидел этих людей, увидел Николая и его Семью. Я услышал их. Это нечто интимное, игра воображения, которую в моем возрасте переживаешь, увы, не часто.
Когда же читаешь об убийстве Царской Семьи и расследовании этого ужасного преступления, по коже пробегают мурашки. Такие трагедии не могут быть стерты из памяти человечества. И опять же Радзинский строит повествование как спектакль, в котором один за другим появляются действующие лица — известные и безвестные, лидеры и прислужники, герои и ничтожества. Становится грустно, появляется ощущение обреченности. Тайны, тайны, секреты, недомолвки, вопросы без ответов. И пьеса завершается многоточием, а точнее, искренним каким-то обреченным криком души автора…
Что касается истории Сталина, то она мне знакома лучше, чем история последнего царя. В 1957 году я впервые побывал в Советском Союзе и, хотя уже состоялся знаменитый ХХ съезд Коммунистической партии, как мне казалось, я попал в сталинскую Россию, правда, с каждым новым днем близкого знакомства с СССР я понимал, что многое изменилось. Никогда не забыть мне этот дивертисмент. Мы приехали в Союз с моим другом, журналистом, а в настоящее время колумбийским послом в Португалии Плинио Апулейо Мендосой на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. «Мекка социализма» (в те времена на Западе так часто называли СССР) сразу ошеломила нас. Московские постройки казались деревенскими домишками, увеличенными до титанических размеров (недаром Москву называют «самой большой в мире деревней»). Во всем проявлялось чувство гигантизма, все поражало размерами, внушительностью и непостижимым количеством мрамора. Я называю это «кондитерской архитектурой». Один англичанин сказал мне: «С тех пор, как я приехал в Москву, мне постоянно кажется, что я вижу все через лупу».
Я всегда говорил и никогда не откажусь от своих слов, что самые интересные люди живут в России. Советские товарищи непреодолимо хотели дружить. Впервые за столько десятилетий, прошедших со дня революции, за «железный занавес» хлынул поток иностранцев. Я спрашивал у многих: «Какая разница между прошлым и настоящим?» И они радостно, почти по-детски отвечали: «Теперь у нас много друзей». Наверное, в фестивальной суматохе, где невозможен милицейский контроль за каждым, они в первый раз почувствовали себя хоть чуточку свободными…
Русские останавливали нас на улице, трогали, будто хотели убедится, что мы, иностранцы, тоже сделаны из плоти и крови. Они на ходу изучали языки, чтобы общаться с нами. Наш переводчик, Миша, рабочий мясокомбината, расхаживавший в украинской рубахе, за шесть месяцев выучил испанский язык, чтобы поучаствовать в фестивале. В день нашей первой встречи он говорил по-испански не Бог весть как, путал глаголы «despertar» («будить») и «amanecer» («рассветать»), но о Латинской Америке знал не меньше, чем простой латиноамериканец. Общение с нами расширило его лингвистические познания, и Миша стал, должно быть, единственным советским специалистом в области шоферского жаргона Барранкильи[1].
Советские люди жаждали нас чем-нибудь одарить. Дарили все подряд — и нужные вещи, и барахло, но непременно делали это от души. Какая-то старушка, протиснувшись сквозь толпу, вручила мне кусок гребенки. Когда мы ехали по Украине, на одной из станций немецкий делегат увидел у русской девушки велосипед. Он похвалил его, и девушка сказала, что дарит велосипед ему. Немец вежливо отказался. Как только поезд тронулся с места, эта сеньорита с помощью нескольких молодых людей забросила велосипед в поезд и нечаянно разбила немцу голову. Спустя некоторое время, уже в Москве, мы наблюдали такую картину: немец с перебинтованной головой разъезжает по столице на велосипеде. Был и такой случай: незнакомец остановил нас на улице, сунул в руку Плинио редкую монету царского времени, улыбнулся и пошел дальше. Но была одна вещь, которая меня смутила. Москвичи подозрительно упрямо сопротивлялись, когда мы изъявляли желание прийти к ним в гости. Возможно, власти запретили им пускать к себе домой иностранцев. И лишь несколько человек уступили нашему напору. Им казалось, что они жили хорошо, а в действительности они жили в ужасных условиях.
Если кто-то из делегатов хотел завязать разговор с русскими, он кричал всей толпе по-русски одно слово: «Дружба». Моментально нас окружали сотни людей, задавали самые разные вопросы, просили автографы и адреса. Вскоре после возвращения домой я начал получать груды писем из Советского Союза, которые даже не мог прочитать. Мне было ужасно стыдно.
Нигде не встречал я такого доброжелательного отношения, как в СССР. Как-то я опоздал на последний поезд метро. Было два часа ночи. Я увидел девушку, которая несла целую охапку пластмассовых черепашек. Я обратился к ней, кое-как объяснил, что не знаю, как добраться до гостиницы, что у меня при себе только французские франки и я не могу даже взять такси. Девушка дала мне пять рублей, подарила одну пластмассовую черепашку и показала, где можно взять такси. Безрезультатно прождав машину два часа, я побрел куда глаза глядят и наткнулся на отделение милиции. Показал милиционерам свою фестивальную карточку (такую карточку имел каждый делегат, там было написано его имя в русской транскрипции, указаны национальность и московский адрес). Через некоторое время меня и нескольких пьяных русских, загремевших в отделение, посадили в патрульную машину. Я уснул и проснулся от того, что милиционер громко и четко выговаривал мое имя. Мы остановились у гостиницы. Милиционер вернул мою карточку, я сказал ему по-русски «спасибо». Он поднес руку к козырьку, вытянулся по стойке «смирно» и выпалил: «Пожалуйста».