Сологуб Федор
Лелька
Федор Сологуб
Лелька
Вечерело. Я шел за город побродить на берегах нашей мелкой, порожистой реки. В старину она была многоводна, пролегал по ней великий путь из Чуди в Русь, - а теперь она давно ух обмелела, сжалась в своем широком русле, как червяк на зеленом листе, и затихла, - и сжался, затих и приуныл над ее берегом, извилистым и крутым, когда-то богатый город Тихий-Омут.
Вечер стоял тихий, теплый, благоухающий свежими веяниями не жаркого лета, полный очарования, как нежная колыбельная песенка. Солнце было уже низко: багряно-желтый круг его почти касался мглисто-синей черты горизонта; темно-лиловые тучки с золотыми краями были разбросаны по розовому небу заката. Все небо заливали восхитительно мягкие переливы голубых, алых и палевых оттенков; узкие полоски тонких облачков желтели и белели на нем, как прилипшие к нарядному платью засохшие стебли. Прощальные солнечные лучи убирали в пурпур бедные городские лачуги. Серая пыль иногда подымалась от набегавшего ветра, влеклась по немощеным улицам, и тихонько ложилась на землю.
Я вышел на обрывистый берег реки. Откосы другого берега начинали терять свои ярко-пунцовые краски; только верхи крутых обрывов еще сверкали темно-красною, как медь, глиною. Внизу слегка дымился туман, еще почти не видный, заметный лишь по тому, как скрадывались им очертания берега: словно прильнула река близко-близко к обрывистым берегам, и, тая, целовала их, и таял угрюмый берег, целуя журчащую воду.
Глинистая тропинка бежала между откосами берега и широкими полями. Кусты ползли вниз по откосам, цепляясь за землю изогнутыми ветвями и схватываясь ими друг с другом, словно сгорбленные старушки, тихо ползущие в гору. Становилось в воздухе свежее.
Берег понижался. В прозрачной полумгле, которую ласково бросали на меня ивы с пониклых ветвей своих, меня обнимала нежная прохлада; воздух вливался в грудь, как сладкий напиток, возбуждающий трепет сил и жажду жизни, навевающий отрадные мечтания. Легкая задумчивость овладела мною.
Вдруг услышал я детский голос, звонко и отчетливо выговаривающий стихи:
Не знаю отчего, но на груди природы, Лежит ли предо мной полей немая даль, Колышет ли залив серебряные воды. Иль простилает лес задумчивые своды, В душе моей встает неясная печаль...
А вот и он, маленький чтец. Лицом к реке, под ивою, прислонясь к ее стволу спиною и рассеянно глядя вдаль, сидел тоненький мальчик в ситцевой рубахе и помятой шапке. Ему по лицу можно было дать лет тринадцать; он был, очевидно, мал для своего возраста. На бледном, нервно-подвижном лице, слегка смуглом и загорелом мечтательно теплились кроткие карие глаза. Так они пристально смотрели куда-то далеко, что мальчик и не видел меня, даже когда совсем близко подошел я к нему.
Он говорил стихи на память, и, сложив руки на коленях, слегка покачивался взад и вперед. Говорил он их задушевно и просто, как будто это были не чужие для него слова. Было так странно видеть этого босого мальчугана, который читает стихи, вряд ли ему вполне ясные.
Она - всегда немая Галатея,
А я - страдающий, любя, Пигмалион...
- закончил мальчик и повел вперед сжатыми руками.
Я молча стоял сбоку, немного позади его. Он повернулся, бросил на меня рассеянный взгляд, приметил меня и быстро вскочил на ноги.
- Хорошо ты читаешь, молодец! - сказал я.
Он покраснел и молчал. Видно было, что ему хочется уйти. Но я решил как-нибудь удержать его. Невдалеке от реки я заметил небольшой домик, старенький, погнувшийся, с небольшими, тусклыми окнами.
- Ты не здесь ли живешь? - спросил я, показывая на эту лачугу.
- Да, - тихо ответил мальчик.
Это был самый крайний дом подгородной слободы Подолешья, населенный бедным людом. На плетне, которым обнесен был двор, я увидел растянутые сети. У берега виднелась лодка, привязанная не прочною, с узлами, бечевкою к тому дереву, под которым мы стояли.
- А это - твоя лодка? - спросил я.
-- Отцова, - ответил мальчик.
- А ты с нею справишься? Мальчуган легонько усмехнулся.
- Справлюсь, что ж, - сказал он.
- Так прокати меня по реке. Я тебе заплачу, - сказал я. Мальчик глянул на меня и ответил:
- Ладно, вот только у отца спрошусь.
Он побежал в избу. Через минуту на пороге ее показался хозяин, маленький, тощий человек с мочальною бородкою и смирною улыбкою на бледном лице. Он подошел ко мне, кланяясь с некоторым подобострастием. Я и ему сказал, чего хочу. Он вызвался сам сесть со мною. Я отказался.
- Справимся с мальчуганом, - сказал я.
Тогда он суетливо задвигался по двору, покрикивая на сына:
- Ну живей, живей, Лелька, пошевеливайся.
Лелька побежал в сарай за веслами, потом в избу, собрался в миг, - и выбежал ко мне. Вот уселись мы вдвоем на узеньких и неудобных беседочках лодки; вода тихо зашумела под веслами. Мы плыли вниз по течению.
Я скоро взял у мальчика весла, и стал посреди лодки. Мальчик не обнаруживал большой охоты говорить, и вначале только отвечал на вопросы. Но мало-помалу мы разговорились.
- Любишь ты стихи? - спросил я.
- Люблю, - ответил он, слегка краснея, и прибавил вдруг, засмеявшись и весело взмахнув головою: - я много стихов знаю.
- Учишься где-нибудь? - опять спросил я.
- Учусь, как же, - в городское училище хожу. Прежде ходил в приходское. Кончил там, - отец меня сперва хотел к сапожнику отдать в ученье,- а я ему говорю: я лучше, говорю, в городское училище поступлю, там тоже мастерская есть. Ну отец и согласился. Я в поступил в училище, и в столярную стал тоже ходить, у нас при училище есть столярная. Теперь еще два года остается.
Меж тем вечерняя мгла сгущалась внизу, и только на небе еще теплились розоватые потухающие отблески догоравшего дня. Плеск весел по воде раздавался мягко и звучно. Было тихо, - мы тихо разговаривали, берега медленно двигались, течение несло нас вперед.
Берега раздвинулись, река разлилась вдвое шире, заструилась ленивей и глаже; перед нами легла сероватая гряда камней, мельничная запруда. Все слышнее и слышнее доносилось до нас журчание воды, которая, лениво переливаясь через плотину, падала на фашинник и камни. Мы подъехали близко к запруде, - и повернули назад. Опять береговые тени побежали навстречу взмахам весел.
Я попросил мальчика прочесть мне еще какие-нибудь стихи. Он сперва застыдился, но потом все-таки прочел мне два стихотворения, - из Лермонтова и Некрасова. Мне стало грустно; рассеянно слушая, вспоминал я, что все подростки, все юноши, которых я встречал, предпочитали стихи с печальным содержанием.
Он помолчал.
- А вот, я вам еще скажу стихи, - промолвил он, слегка дрогнувшим голосом, почему-то смущаясь больше прежнего.
- Прочти, милый, - сказал я, - ты хорошо читаешь. Он сказал незнакомое мне стихотворение. Сначала голос его был
робок и тих, но мальчик быстро справился со своим волнением. Стихи были слабы по форме, но подкупали искренностью и
свежестью чувства.
- Чьи же это стихи? - спросил я, когда он кончил. Мальчик покраснел, замялся, поежился и сказал тихонько:
- Мои. Самодельные, - прибавил он, и глянул на меня смущенными и смеющимися глазами.
- Вот как! - сказал я с удивлением, - так ты, брат, сочинитель!
- Да. Только вы отцу не сказывайте, что я вам читал.
- А что?
- Да уж так. Пожалуй, опять достанется.
- А уж доставалось?
Мальчик помолчал немного, - и начал рассказывать по порядку:
- Сочинять-то стихи я давно начал, а только показать их некому было. Вот в прошедшую зиму я и надумал, дай, думаю, покажу их учителю. Ну, он прочел, - ничего, похвалил, - говорит, надо работать, ты, говорит, можешь научиться хорошие стихи писать. Стал мне книжки давать. Вот от него и другие наши учителя узнали. Ну, вот, раз и вышло так, что меня батюшка по священной истории урок отвечать вызвал, а я не выучил в тот раз. И совсем не от стихов, а вовсе другая причина была. А батюшка и говорит: ты, говорит, только стихи сочиняешь, а уроков не учишь; еще и на нас, может быть, спасквили пишешь, говорит; погоди, говорит, вот я уже твоему отцу скажу. Отец у него печи тогда как раз чинил. Вот батюшка ему в тот же день на меня нажаловался.
Он опять помолчал, внимательно посмотрел на меня, и продолжал:
- Ну, мне от отца шибко попало. Взялся, говорит учиться, - это отец мне говорит, - так учись, а глупостями не занимайся. Денег-то у меня нет, говорит, шальных, чтобы Ты попусту в школе околачивался, к шорнику, говорит, отдам в ученье, коли еще чуть что. А коли в школу, говорит, хочешь ходить, так о пустяках и не думай. И взял все мои тетрадки со стихами, да и пожег.
Он досадливо и стыдливо нахмурился при этих словах: видно было, что он сильно жалел об этих пожженных тетрадках.
- Так как же ты теперь? - спросил я.
- А теперь я потихоньку пишу, и никому не показываю. Становилось все темнее, надвигалась ночь. Мне было грустно и странно смотреть на этого мальчика. Что из него выйдет? Мечта представляла мне угол сарая, полуосвещенный отблесками тонких солнечных лучей, пыльными спицами бегущих из многочисленных щелей в стенах и в потолке; там, на сене, мальчик с пылающим лицом и с блестящими глазами; в руках у него карандаш и тетрадка; взволнованно дышит грудь, озабоченное лицо выдает тайну недетского напряжения мысли. Не преждевременно ли это напряжение? Не бесплодно ли оно? Или и точно это сила, стремящаяся найти себе исход в свободной деятельности, - сила, которая победит препятствия?