Герберт Уэллс
ПОТЕРЯННОЕ НАСЛЕДСТВО
— Моего дядю, — сказал человек со стеклянным глазом, — можно было бы назвать восьмушкой миллионера. У него было около ста двадцати тысяч. Не меньше. И все свое состояние он оставил мне.
Я взглянул на засаленный рукав его пиджака, потом на потрепанный воротничок.
— Все до последнего пенни, — продолжал человек со стеклянным глазом, и я заметил, что здоровый зрачок глянул на меня чуть-чуть обиженно.
— Мне вот ни разу не довелось так нежданно-негаданно получить наследство, — с наигранной завистью сказал я, пытаясь подладиться к нему.
— Но ведь наследство не всегда приносит счастье, — вздохнув, заметил он и с истинно философской покорностью судьбе погрузил свой красный нос и жесткие усы в пивную кружку.
— Бывает… — подхватил я.
— Видите ли, он был сочинителем и написал уйму книг.
— Вот как!
— В том-то и беда. — Он взглянул на меня зрячим глазом, желая удостовериться, понял ли я его замечание, затем посмотрел в сторону и извлек зубочистку.
— Видите ли, — заговорил он после небольшой паузы, причмокнув губами, — дело было так. Он доводился мне дядей, дядей по матери. И была у него — как бы это сказать? — слабость — любил он писать назидательные книги. Слабость — даже не то слово, скорее мания. Он был библиотекарем в политехникуме, и как только к нему привалили деньги, весь отдался своей страсти. Поразительно! Непостижимо! На человека, которому уже стукнуло тридцать семь лет, ни с того ни с сего свалилась изрядная куча золота, и он ни разу не кутнул — ни единого раза. Всякий подумал бы, что парень как-никак приоденется — ну, скажем, закажет дюжины две брюк у модного портного, — ничего подобного! Верите ли, он до самой своей смерти не обзавелся даже золотыми часами. Вот и выходит, что некоторым богатство только во вред. Единственное, что он делал, это снял дом и распорядился доставить туда добрых пять тонн книг, а также чернил и бумаги, после чего со всем пылом принялся писать назидательные сочинения. У меня это не укладывается в голове. Но он поступил именно так.
Деньги достались ему — что тоже довольно-таки любопытно — ни с того ни с сего от дяди, когда ему стукнуло тридцать семь. Случилось так, что, кроме моей матери, у него не осталось на всем белом свете других родственников, только один троюродный брат. А я был у матери один. Вы еще не запутались? У троюродного брата тоже был сын, но он немножко поторопился представить его дяде. Этот его сыночек был довольно-таки избалованным ребенком и, как только увидел моего дядюшку, тотчас же завопил: «Прогоните его! Прогоните!» Ну и, конечно, все себе испортил. Вы понимаете, это было мне просто на руку, не так ли? И моя мать, женщина здравомыслящая и предусмотрительная, еще задолго до дяди решила для себя этот вопрос.
Насколько мне помнится, этот мой дядюшка был презабавный малый. И совсем не удивительно, что ребенок испугался. Волосы у него были черные, прямые и жесткие, точно у кукол, что продают у нас японцы, и они торчали венчиком вокруг голой макушки, на бледном лице за стеклами очков бегали большие темно-серые глаза. Он уделял много внимания своей одежде и носил широченное пальто и фетровую шляпу с полями невероятных размеров. Смею вас уверить, он был похож на подозрительного попрошайку. Дома он ходил, как правило, в грязном халате из красной фланели, а на голове красовалась черная ермолка. Эта ермолка придавала ему сходство с портретами всяких знаменитостей.
Дядюшка без конца переезжал с места на место вместе со своим стулом, принадлежавшим некогда Сэведжу Лэндору, и двумя письменными столами, один из которых, как уверял продавец, был собственностью Карлейля, а другой — Шелли. Он таскал с собой и портативную справочную библиотечку, по его словам, самую полную в Англии, — получался целый караван, который то направлялся в Даун, в те места, где жил Дарвин, то двигался к Рейгейту, где жил Мередит, потом — в Хэсльмер, потом ненадолго в Челси, а затем снова возвращался в Хэмпстед.
Дядя знал, что в хозяйстве у него не все в порядке, но не подозревал, что и его собственные мозги были не совсем в порядке. То был плох воздух, то вода, то слишком высоко над уровнем моря, то еще какая-нибудь чепуха. «Многое зависит от окружающей обстановки, — говорил, бывало, он и испытующе смотрел на вас: уж не смеетесь ли вы над ним исподтишка? — Для такого впечатлительного человека, как я, очень много значит окружающая обстановка».
Как его звали? Вряд ли его фамилия скажет вам что-нибудь. Он не написал ни одной вещи, которую можно было бы одолеть, — ни единой. Прочесть эту галиматью было свыше человеческих сил. Дядя говорил, что мечтает стать великим учителем человечества, но, по правде сказать, он сам не знал, чему будет поучать. Поэтому он занимался высокопарной болтовней, рассуждая о правде и справедливости, о духе истории и так далее. Он строчил книгу за книгой и издавал их на собственные средства. У него, знаете ли, и в самом деле мозги были набекрень, послушали бы вы, как он напускался на критиков, и не потому, что они задевали его, — это бы еще ничего, — но как раз потому, что они его просто не замечали.
— В чем нуждаются народы? — вопрошал он, бывало, простирая вперед свою тощую руку со скрюченными пальцами. — Разумеется, в наставлении, в руководстве! Они блуждают по холмам, как овцы, лишенные пастыря. В мире война и слухи о войне, в стране нашей дух разногласия, нигилизм, вивисекция, прививки, пьянство, бедность, нужда, опасные соблазны социализма, произвол хищного капитала! Ты видишь эти тучи, Тед? (Меня зовут Тед.) Ты видишь, как сгущаются над страной тучи? А там на горизонте — желтая опасность! — Его всегда тревожили события в Азии, призраки социализма и тому подобное. Тут он поднимал указующий перст, глаза загорались огнем, ермолка сползала набок, и он бормотал:
— Но я начеку. Чего я хочу? Руководить народами. Народами! Говорю без лишней скромности, Тед, я бы с этим справился. Я могу ими руководить — да что там говорить! Я приведу их к тихой пристани, в страну справедливости, «текущую медом и млеком».
Вот в таком духе он и разглагольствовал. Восторженная, бессвязная болтовня о народах, о справедливости и тому подобном. Настоящий винегрет из библейских изречений и брани. С четырнадцати до двадцати трех лет — пока я мог еще набираться ума — моя мать, умыв меня и тщательно расчесав мне волосы на прямой пробор (это она делала, разумеется, пока я еще был маленьким), таскала меня раз или два в неделю к этому сумасшедшему болтуну слушать его излияния по поводу того, что он вычитал в утренних газетах. При этом он изо всех сил старался подражать Карлейлю, а я, следуя наставлениям мамаши, сидел с умным видом, притворяясь, что меня все это страшно занимает.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});