Вкус сна
Женщина внутри себя
Аарин Ринг
© Аарин Ринг, 2017
ISBN 978-5-4485-1378-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая
Колготки узкие, с силой всовываешь ногу, вторую, встаешь и натягиваешь. Майка. Школьная форма из тонкой шерсти, немного колется. Заплети. Мамины руки туго стягивают волосы, мягкие руки обхватывают всю голову, шутливо мотают раз-два. Сладкий чай – четыре ложки. Не клади много. Размешай со дна! Намазываешь сливочное масло на печенье: нежный завтрак. По дороге, подмышками и между ног еще тепло из-под одеяла. Ничего не видишь, идешь сквозь вакуум привычного пути. Потом сидишь и смотришь на доску, не фокусируя взгляда. Не хочется лишний раз открывать рот, чтобы не утратить ощущение вязкой теплоты, сладостной горячей влажности, приклеивающей друг к другу все, что есть во рту. Кто хочет ответить? Нет, я не хочу отвечать. Не отвечать. Не открывать рот. Лишний раз не сглатывать слюну, еще полную переживаниями и картинами прошедшей ночи. Полный рот тайных небылиц. К третьему уроку рассосутся, а пока пусть напоминают о том, что я – это я здесь. У меня есть что-то своё, тайна, принадлежащая только мне. Мой личный сон.
Похоже… Я в ловушке сна.
Я в ловушке, взаперти. Я не проснулась. Или проснулась?
Помню себя с тех пор, как взобралась на железную горку в детском саду. Поправив вязанную шапку – с глаз рукой. Я посмотрела на небо – голубое – солнце ослепило меня. Перевела взгляд – красная пятиэтажка. На деревьях только начинает пробиваться листва. Я вздохнула глубоко и почувствовала яркий, густой воздух весны. Солнце везде: и внутри меня, и снаружи. Кто-то следующий толкнул меня в спину, и я с радостным воплем полетела вниз. Это первое долгое воспоминание в моей жизни. Я так любила жизнь тогда. Почему же теперь во мне только ненависть и равнодушие – в лучшем случае? А в остальные, не лучшие случаи – апатия. Черная дыра в моей груди засосала весь свет из жизни. И я стала любить равнодушие – серое, ровное чувство, не причиняющее боли.
Меня зовут Саша. Александра. Мне 29, я живу в Москве в новом веке, в новом тысячелетии. Хотя помню прошлый век и считаю себя его частью. Да, я реликвия из 20-го века. Я полна устаревшими воспоминаниями. Я не ношу розовые джинсы. Мои уши не знают белых наушников.
Я работаю в газете, которую каждый день читают сотни тысяч людей. В газете из прошлого века. Спускаясь в старое метро, они открывают эту старую газету, в которой я работаю. И они читают, путешествуя по кругу. Они читают про политику, происшествия, про известных артистов и про тех, кто хочет стать известным. Читают как будто новые тексты, сложенные из старых букв по старым шаблонам. И все эти буквы предварительно одобрены мной. Не трудно представить их лица: морщинистые, серые, уставшие уже с утра. Народ теперь читает новости только в интернете. У нас говорят, что скоро печатных газет не будет, все уйдут в Сеть. Не люблю Сеть.
Каждый день, выбираясь из своей постели, в которой я сплю одна, одеваюсь и плетусь в редакцию, утаивая во рту то самое вязкое чувство. Весь день я читаю то, что все эти люди будут читать завтра или уже сегодня вечером. Я корректор. Чаще всего моя деятельность сводится к исправлению орфографических ошибок наших журналистов. Об этом ли я мечтала?
В детстве я ходила в школу, потом из школы. Играла с друзьями. Хотела быть Изаурой, потом Анжеликой, потом королевой Марго и мадам де Помпадур. Но мне говорили: «Красотой не проживешь». Я, как дурочка, верила и училась, что было сил, непонятно чему училась, хваталась за все подряд. В какой-то момент я оказалась на улице с дипломом ФилФака в руках и без малейшей идеи насчет того, кем работать мне теперь и чем заниматься. В 22 года у меня был диплом и большая сексуальная неудовлетворенность. Я знала, как читать, я не знала, как общаться. Тем более, флиртовать.
«Филологический факультет – эта такая забавная ветка классического высшего образования. Здесь тебе просто „ставят мозг“. Делают из тебя интеллигента», – сказал однажды за обедом в старой редакционной столовке Митя. Что это значит? Разворачиваю эту мысль в своем анемичном сонном мозгу. Туман постепенно расходится, и вот процесс производства филологов у нас в универе спускается до уровня моего старого сознания: конвейерная штамповка орков в замке Сарумана, если кто смотрел первую часть «Властелина колец» Питера Джексона. На первом курсе твою семнадцатилетнюю невинность и светлые идеалы крошат перфоратором многоуровневого разврата античной литературы. После чего изуродованную студенческую тушу, на которой еще сохранились обрывки детских подштанников, закаляют в горниле античных душевных страстей, и то, что осталось (а остается после таких испытаний, как правило, только чистый сырец твоей натуры, неспособный на сопротивление) аккуратно шлифуют мелким наждаком древнерусской литературы, которая зиждется на священном писании и «Слове о полку Игореве», обрамленных кроваво-голубо-сусальным кружевом разнообразных страданий и поучительных историй, широко представленных в скупом наборе житий православных святых. Некоторые экземпляры на этом этапе выбраковываются – они оказываются сделанными либо из слишком твердого материала, что мешает их «обучению», либо, наоборот, из слишком мягкого, что делает их ломкими и неспособными выдержать основные черты новой личности, личности культурного, образованного человека.
Тех, кто признается годным, отправляют по конвейеру дальше, где на безликую (но подготовленную ко всем возможным сменам температур и орудий труда) болванку как бы небрежно набрасываются прозрачные слои неглубоких знаний и социальных передряг остальных образованных веков. Также питомцу скармливается пара-тройка коробок пресных правил родного языка. Человек получается, в общем-то пустой, но «поживший» эмоционально. Что это значит? Значит, что люди эти способны представить на своей душе любую человеческую боль или, наоборот, радость. Может быть, это было бы даже полезно, если бы не было так фальшиво. Ведь все неисчислимые страсти, из которых состоят их культурные одежды – плод фантазии других людей. Чьи-то замусоленные сказки. Помойка для умов. Но понимание это приходит слишком поздно. Конвейерный болванчик скорее будет до конца жизни делать вид, что у него внутри спрятана конфетка, чем признается в своей безграничной пустоте и неспособности к личным переживаниям.
Далее прощальное пожатие прохладной и жидкой ректорской ладони и жалостливый взгляд в спину свежеиспеченному интеллигенту. Он готов терпеть, молчать, внимательно слушать и, согласно ситуации, устраивать перед завороженным собеседником цыганский танец разноцветных юбок, обнажая многослойность липовой натуры из полузабытых знаний. Интеллигентный человек, приятно поговорить. Сто процентов, люди считали бы меня сумасшедшей, если бы могли предположить, что на самом деле варится за толстой стенкой моего котелка. Мне вообще лучше не начинать думать все эти чужие мысли, они настолько материальны, что я могу потеряться в физическом мире, а я в нем почти ничего не смыслю.
Иначе как могло оказаться, что я такая культурная, умная такая, сижу сейчас взаперти в съемной квартире, в которой почти ничего нет? А я сижу – это факт. Я сижу своим старым телом в старой квартире на старом коврике. Все, что я вижу вокруг, было создано в прошлом веке. И я помню, как все вокруг ждали этого Миллениума, думали, что будет что-то особенное. А не было ничего. Мы напились и целовались. И больше ничего. Пустота. Похмелье. Мороз.
Опять меня куда-то занесло в моей голове. Я теряюсь в собственных мыслях. Не удивительно, что я умудрилась закрыть входную дверь так, что теперь не открыть. Я сижу внутри и пытаюсь дозвониться до кого-нибудь. Дозвониться хотя бы до работы, предупредить о том, что могу опоздать. Глухо. На коммутатор редакции невозможно пробиться, сколько ни набирай. У коллег мобильные либо отключены, либо заняты – с ума можно сойти. Сколько можно говорить? У вас там уши не болят? У меня уже болят, слушать ваши нервные короткие гудки и автоответчики. Я слишком замкнута, у меня слишком мало знакомых. Я не знаю мобильные большинства сотрудников редакции, знаю только пару номеров из корректуры, тех людей, с которыми хожу обедать. Мне плевать на них по большому счету, видимо, так как я вообще ничего не чувствую к ним, кроме тени отвращения. Однако, до любимого мной равнодушия к ним я еще не эволюционировала.
Вот, например, один номер принадлежит рыхлому молодому человеку, слишком неуверенному в себе и робкому, чтобы обратиться к малознакомой девушке на «ты». Зато в уши такой привычной части интерьера как я, он может часами заливать восторженный трэш о ком угодно, кроме него самого. Он себя не признает за живого человека и не признает этого. Иногда, совсем редко, меня от него даже тошнит, но я все равно хожу с ним обедать, потому что мне кажется, что ему можно доверять. Он никому не скажет, что я пустая, он этого даже не увидит. Я ни разу не замечала, чтобы он сделал что-то плохое или сказал бы про кого-нибудь настоящую подлую гадость. Он просто рохля, который любит поесть и иногда выпить со «своими». Он одинаковый почти всегда, и любит, чтобы вокруг было такое же спокойствие. За исключением тех случаев, когда мамаша не изматывает его скандалами на тему кандидатской. Тогда у него бывает хорошее настроение, и он злится на окружающий мир. Его речь даже становится приятно саркастической. В такие моменты мне кажется, что я считаю его другом. И тогда я про себя, в тайне, называю его Митей.