Евсеев Борис
Юрод
БОРИС ЕВСЕЕВ
ЮРОД
там за стеной
за разбухшим от влаги забором
хриплое невыносимое тяжкое
***
За стеной, за забором, в рваной телесной мгле пел сошедший с ума петух.
Его хрип мельчайшими каплями птичьей слюны влетал в открытые фортки, достигал человечьих ушей, высверливал нежные барабанные перепонки, стекал по лицам, жег кожу, вбирался и впитывался сначала теми, кто лежал на кроватях у окон, а затем уже, сладкой заразой чужого дыханья, передавался всем остальным, густо набитым в больничный корпус.
Первые три слога своей чудовищной песни петух проталкивал сквозь судорожно сокращающуюся глотку с шипеньем и злобой, потом, разделив их на равные дольки, укладывал на узкий костяной язычок-лодочку и одним ловким движеньем запускал вверх, в рассеянную над землей клочковатым туманцем легкую, но и очень плотную энергию жизни. Протолкнув первые три слога, петух переходил к четвертому:
мертвому, низкому, клекочущему паром, укутанному в покалыванье и щекот каких-то радиоволн, вечно и понапрасну терзающих эфирное тело дня и ночи. И хотя звук четвертый обрывался неожиданно - отголосок его и зловещая тишина отголоску вослед были хорошо слышны и здесь, на окраине Москвы, далеко от кричащего петуха, в робко шлепающем, но одновременно и судорожно спешащем такси.
Рядом с водителем в машине слегка кривовато, чуть скорчившись, сидел пассажир.
Внешний вид пассажира был страшен. В трещинках мягких полных губ его запеклась кровь, одно глазное яблоко намертво затянулось черно-сиреневым веком, другой глаз - пронзительно-голубой - слезился. Все лицо, приятное впрочем и округлое, казавшееся, несмотря на густую, очень ухоженную, очень аккуратную бородку, каким-то школярским, даже детским, - все лицо пылало от свежих прижогов йода.
Над неширокими морщинами лба засохли долгие струйки грязной воды. Волосы на голове были коротко и очень неровно подстрижены.
Пассажир в новом дорогом фиолетовом плаще, в модных вельветовых брюках был совершенно - если не считать тоненьких, коротких, не доходящих и до щиколоток носков - бос. Он вовсе не походил на бомжа, стянувшего где-то несколько пятидесятитысячных, хотя все время и пытался, подобно этим жалким и наглым тварям, пристроить свои ступни - черно-багровые, просвечивающие сквозь прозрачные носки, - куда-то чуть повыше чисто выметенного машинного коврика. Но не эти, пачкавшие обивку машины ступни раздражали и мучили шофера. Раздражало и даже пугало его выражение лица уплатившего за оба конца пассажира. Водителю все время казалось: сидящий рядом пассажир выкинет сейчас что-то гадкое, постыдное, гнусное... "Рвань... Позорник..." - водитель еще раз украдкой глянул на пассажира. Но тот углубился в свои мысли и внимания ни на шофера, ни на окружающее не обращал, лишь изредка вздрагивая и бормоча про себя что-то вроде:
"там... туда... там..." Тычась в заборы и тупички, грязно-серая, а когда-то салатная легковуха, похрустывая закрылками, поскрипывая ремнями и пружинками, пыталась вывернуться из неровностей и ям дачного проселка на нужную ей дорогу. Но вместо этого все глубже и глубже втягивалась в какой-то нескончаемый, заглохший сад с пустырями, с невысокими, весело и нелепо крашенными заборами, с пересохшими давно прудами, с узкими отводными канавками, с постаментами без статуй, чуть серебрящими на себе паутинки ранней изморози...
Надо было остановиться, выйти из машины, спросить дорогу, но водитель дергался, серчал, кидал машину то вправо, то влево, пока она наконец не закружилась на каком-то жалком и неудобном для настоящего маневра пятачке.
Пассажир, давно уже не обращавший на окружающую его реальность внимания, вдруг очнулся. Ему показалось: он кружится не в машине, потерявшей дорогу, а в опрокинутом на спину сером в крапинку жуке. В глаза ему враз полезли опрокинутые сады, перевернутые деревья, висящие над головой тропинки, показалось, что и вся жизнь его так же вот перевернулась и что даже если жуку удастся встать на лапки
- все одно будет жук тотчас схвачен, продавлен, покороблен... И никто не посчитается, что сам ты оказался внутри жука случайно, и кружишься на спине не по своей воле...
Внезапно машина - и впрямь как тот жучок, вставший на лапки-колесики, - спружинила, дернулась два-три раза и побежала уверенно и ровно к скрытой до сих пор и от водителя и от пассажира шумящей, разрезающей надвое окрестные леса магистрали. Побежала на шум, на огни, на тусклый медовый блеск ворочающегося вдали огромного города.
Здесь пассажир сунул внезапно руку во внутренний карман плаща, выхватил оттуда темно-вишневую, короткую, с нешироким раструбом дудку. Он свистнул в дудку два раза, затем уронил ее на колени, а руки широко и высоко раскинул в стороны.
Водитель, потерявший на миг обзор, нырнул под выставленную пассажиром руку, что-то захлебнувшись в бешено прихлынувшей слюне рыкнул, стал убирать руль вправо, прижимать машину к обочине...
Пассажир еще раз крикнул "стоп" и здесь же, невдалеке от железнодорожного, мелькавшего сквозь посадку переезда, не проехав и десятой части пути, стал выходить. Выходя, пассажир зацепился полой плаща за дверцу. И пока он, неловко развернувшись отцеплял плащ от расхлябанно торчавших из двери железок, от висевших на соплях ручек, где-то очень далеко, позади него, за тончайшими и невыносимо хрупкими стеклышками бытия опять закричал, забился в черной пене сошедший с ума петух.
Но теперь в голосе петуха слышались какие-то иные, просительные, может, даже молящие нотки, он перестал манить к себе грозной и неодолимой певческой силой, перестал подчинять себе разум и душу пассажира...
- Мне не туда, не туда нужно... - Пассажир, оправдываясь перед водителем, махнул рукой в сторону железнодорожной станции. - Мы не той дорогой взяли... - Он вдруг стал кривить лицо, придурковато - словно передразнивая самого себя или же снимая мелкими внешними движеньями внезапно возникшее ощущение неверности пути - затряс головой. Оставив дверь машины открытой, пассажир развернулся и, с тяжкой нежностью волоча по примороженной грязи босые ноги, побрел к станции. Однако, чуть до станции не дойдя, он стал вдруг медленно опускаться на проезжую часть подводящего к станции шоссе и, наконец, сел, вытянув вперед слегка согнутые в коленях ноги. Посидев так немного, пассажир распахнул новенький плащ. Из-под плаща стала видна впопыхах наверченная на тело одежда. Крик петуха и летевшие вослед крику голоса уже меньше терзали сидящего. Чтобы избавиться от крика этого совсем, он снова помотал головой, вынул из кармана вареное, чищеное яйцо, а из другого - кусок завернутого в тряпку, уже начавшего по краям чернеть сырого мяса. Яйцо сидящий на земле вмиг раскрошил и высыпал себе на голову, а мясо на тряпке бережно уложил на чистенькую подкладку широко отпахнутого в сторону плаща.
- Православные... - тонким, молодым, прерывающимся голосом крикнул сидящий.
Затем, подхватив кусок мяса, стал терзать его, выжимая на новенькую ткань плаща ледяную сукровицу.
- Куда идем, православные?.. - Он помолчал. - Скажу вам, что вижу во тьме!.. - Голос окреп, в нем зазвучала кровельная резучая жесть, появилась страстная хрипотца.
Несколько шедших к станции машин, проезду которых мешал сидящий, остановились.
Верткая шоферня, повыскочив из дверей, брезгливо и быстро, вдвоем-втроем оттащила сидящего за руки и за ноги к обочине. Машины покатили дальше, а к сидящему стали со сладкой опаской подтягиваться пристанционные торговки, зимние дачники, дети. Чуть вдалеке, за купой деревьев, остановилась карета <скорой помощи> . <Скорая> спешила в противоположную общему движению машин сторону, и сидящий на земле человек ее не заметил.
- Вижу! Вижу стену зубчатую! - звонко крикнул сидящий. - И площадь вижу! И на площади той горы сохнущего дерьма! Горы! И петух черный, петух седатый шпорами над дерьмом звяк-позвяк... Наестся! Взлетит! Маковки объедать станет! Но петуху тому черному скоро шею свернут! А мы... мы обернемся... На дорогу свою глянем...
Кричавший на миг прикрыл глаза: жаркая струя стыда и одновременно наслаждения собственными словами охлестнула ему ноздри, рот. И здесь он снова услыхал далекий крик петуха и, враз испугавшись, сбившись с крику на шепот, забормотал:
"Там... за стеной он... там... там..." I. Заговорщик Там, за стеной, за впитавшим обильную влагу забором, петух уже умолк, и завели свою обычную утреннюю песню санитары.
- Ррот! Рротик, рот! - выпевали они на все лады.
Крики санитаров, с которыми за четыре дня так и не удалось пообвыкнуться, мешали как следует собраться, сосредоточиться. Серов, полуобернувшийся к открытому окну, кривился, морщился и лишь краем уха ухватывал носовой голосок в чем-то убеждавшей его Калерии, плохо и нехотя вникал в потаенные угрозы, слышавшиеся в покашливаньи сновавшего туда-сюда по вытянутому в длину кабинету Хосяка.