Александр Иванович Красницкий
Гроза Византии
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГОЛУБЫЕ И ЗЕЛЕНЫЕ
1. НА БЕРЕГУ БОСФОРА
День догорал.
Ярко— багровый диск заходящего солнца купался уже в позолоченных его же последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал теперь в отрадной вечерней прохладе, сменившей зной дня. Последние лучи его продолжали еще упорно бороться с надвигавшейся темнотой ночи. Они золотили не только воды пролива, теперь безмятежно покойного, но также играли и на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножью роскошных густолиственных деревьев, которые в, свою очередь, как зеленой рамкой, окаймляли берег.
Было очень тихо. Сюда почти что не доносился грохот и гам Нового Рима — его заглушали деревья парка и шум волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда так шумной Византии.
Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину. Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где-то близко были люди.
И, в самом деле, этот уголок был обитаем.
В нескольких шагах от воды видна была покачивающаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин этой лачужки несомненно был рыбаком.
Около входа в хижину, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась на догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед. Волосы на его голове и длинной бороде были белы, как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами было очень добродушно. Выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково.
Одет он был чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие его пепельно-серое тело.
Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не надобно было. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившаяся своей головкой на колени старика, никогда бы его не осудила за недостатки в одежде уже хотя бы по одному тому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.
Девушка была очень молода и красива. На вид ей нельзя было бы дать более 15-16 лет, и это отражалось в ее невинных, чистых глазах с открытым прямым взглядом, в беззаботном, веселом смехе и шаловливости, которая так свойственна тем переходным годам, когда в ребенке-девочке только что просыпается женщина.
Она была красива, но, очевидно, не сознавала своей красоты. Однако, эта красота была совсем особенная. Среди красавиц Нового Рима блондинки были редкостью, а эта девушка была блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, что пламя заливавшим ее щечки. Фигура — стройная, статная, с хорошо развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими мускулистыми руками. Она вся дышала не только красотой и молодостью, но совсем не свойственной женщинам юга физической мощью, разлитой во всех ее движениях и придававшей ей какой-то самоуверенный вид.
Она полулежала на траве, опираясь локтями в колени старика, и слушала его тихую речь, перерываемую время от времени нежными обращениями ее собеседника, которого она в свою очередь называла «добрым дедом Лукой».
Они говорили.
— Вот, так и все устроено, внучка, на этом свете, — тихо говорил старец, — всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку — радуется он, счастлив, думает, что так уже до конца дней его будет, а в это время горе сторожит уже его и вдруг, как дикий зверь, кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так…
— И меня, стало быть, ждет горе? — вздохнула девушка.
— И ты также, Ирина, не минуешь его… Это — общая участь всех…
— Близко это горе…
— Близко? Откуда ты можешь знать, дитя?… Наше будущее скрыто от нас…
— Так, я это знаю, чувствую… Да, наконец, ты мне и сам только что сказал…
— Я ничего не говорил…
— Нет, ты сказал!… Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так ведь?
— Да, это верно…
— Ну, вот, так и со мной… Я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии, а вот теперь я думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье, пронесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…
— Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее?… Тебе придется страдать, как и всякому, но что же поделать, если уже так суждено… Да и счастлива ли ты теперь?…
— Счастлива, дедушка, я уже сказала тебе об этом… Да и как же я могу быть не счастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода, а что же еще? Кругом всего так много! Вот, видишь, там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, кругом здесь цветы, красивые цветы, и я могу ими украшать свою голову… Я так хорошо умею плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки, так что нам даже не нужно заботиться об одежде… Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и покойно, не трогая других и сами забытые всеми…
Старик тяжело вздохнул.
— Когда бы всегда так было, Ирина! — печально промолвил он.
— Так и будет всегда…
— Нет, нет…
Так не может всегда быть… Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади, ты молода, твоя жизнь у тебя впереди… Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки… Молодость требует другого…
— Чего же, Лука?
— Мало ли чего… В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце…
— Как молчит? Отчего?
— Оттого, что любовь еще не посетила его…
— Вот ты про что, дед! А почем ты знаешь, что я никого не люблю? Если так, то ты ошибаешься, я люблю…
— Как! Неужели? — с испугом в голосе воскликнул Лука.
— Да, да! Люблю…
Люблю вот эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море, потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда, люблю, когда звонят в колокола в храмах, а потом и тебя люблю…
— Хвала Создателю! — с облегчением вдохнул старик. — А я думал, что и в самом деле горе уже постигло тебя…
— А разве любовь — горе?
— Да, дитя…
— Я думала, что — счастье…
— Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека — лучший удел, если сравнишь их; для остальных же любовь — горе, тяжелое, страшное горе…