…А ДО СМЕРТИ ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ
Двадцать писем сыну и солдату
Светлой памяти сына Александра посвящаю
Автор
Апрельским утром упал в забайкальской степи солдат.
Огонь прожег сердце…
Пряный запах шел от прогревающейся земли: так пахнет она только в апреле.
И солнце было ласковое.
И лопалась уже под солнышком кожица на березовых почках.
И облака были сквозные, как рукодельное кружево; такими бывают они только в эту неповторимую пору.
И все утро было по-весеннему хрупкое и словно недосказанное…
Это слупилось шестого апреля, в необыкновенный для Земли год — полвека свершалось Родине солдата. То было Ее утро, каких впереди множество, и — последнее утро солдата, упавшего в забайкальской степи.
Двадцать первая весна шла солдату…
Этот солдат — мой сын.
Обычно отцы завещают сыновьям.
Жизнь перепутала сроки: сын сгорел прежде меня.
Но всей жизнью своей, короткой, как всплеск, он завещал мне — отцу: «Всмотрись в мое поколение и скажи людям все, что понял. За меня скажи — я не успел».
И теперь я говорю всем, кто откроет эту книгу.
Вам, сверстники сына. Прочтите ее и загляните в себя — увидеть главную правду души вашей собственной. Сын был плотью от плоти своего поколения, совестью от его совести, его горячей кровинкой. Со всей неповторимостью своего мира он не был исключением, а лишь одним из вас — одним из человечества.
Я говорю своим сверстникам, людям моего поколения. Прочтите и вы и тоже загляните в себя. Не часто ли мы с вами говорим про молодых, что вот-де какие-то не такие растут, не как мы, а на всем готовом, для них и ради них завоеванном. Но скажите: сполна ли мы знаем, какою ценой они, молодые, обеспечивают сегодня покой наших седин и веру в безоблачное завтра наших праправнуков?
Я хочу, чтобы все вы — его и мои сверстники — задумались над простой и великой правдою века: над таким привычным понятием — советские люди. Разве не от них лучшие надежды планеты? Разве не их готовность шагнуть даже в огонь, если надо, сберегает бесценное: лучик солнца в глазах ребенка, песню жаворонка над простором России, рассвет завтрашнего утра над миром? Разве не они?
Но ведь они — это же мы с вами!
Это же наши дети!
Вдумайтесь…
Я ничего не хочу прятать, хочу быть откровенным и честным — только тогда у меня есть надежда быть понятым. Ничто не должно высушить росинку пролитой жизни. Росинку на ладони Земли…
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
«Человек — это мир человека»
Карл Маркс
…И вот тебя уже нет.
Я все никак не могу постигнуть значение этих слов — уже нет. Все есть, все осталось прежним, разве только чуть постарело. А ты… ты даже не постарел ни на день, тебя просто нет больше.
Но что значит нет?
Всего несколько часов назад ротный почтальон унес в стопке конвертов вот это твое письмо:
«Татьянка, родная моя! Два слова. Спешу очень: ждет машина — опять еду работать. Ты вправе обижаться, что недополучила, как у нас говорят, «письменное довольствие»… Я не мог написать и сегодня пишу очень коротко, но ты не очень ругай меня. Ночка обещает быть веселой — работы хватит. Сейчас оденусь потеплее и — в степь. До утра надеемся кончить, тогда день будет свободным, а значит — жди письма.
Извини, спешу. Целую крепко, моя родная.
Твой Сашка».
Всего несколько часов назад…
Ни ты, ни почтальон, ни командир — никто не знает, что случится утром.
И она, кому эти строки, тоже не знает про завтрашний ветер и потому спокойно отложит письмо, которое начала той же ночью, когда писал свое ты.
«…Сейчас стояла у окна и смотрела в ночь. Любимый мой, а ночь прекрасна, я только сейчас поняла это, о боже, какая я еще глупая! На небе столько звезд, но на этом небе есть и наша счастливая звезда, только ее нужно найти, и мы найдем ее обязательно. Сегодня слушала «Реквием» Кабалевского. Любимый, это чудо. Как я жалею, что ты не мог слушать рядом со мной…»
На этой строке, вновь переживая чистоту и боль «Реквиема», и отложит она письмо. Рядом с величием скорби об ушедших даже крупинка своего счастья обретает удивительную весомость.
Утром она добавит всего три строчки:
«Вчера не хватило сил дописать. День сегодня обещает быть теплым. Да, совсем весна, только не хватает подснежников…»
Она опустит конверт по дороге в техникум. И письмо пойдет к тебе, хотя идти ему будет уже некуда… Последняя, светлая нота «Реквиема».
И почти в тот же час пойдет ему навстречу твое. Они где-то промчатся мимо друг друга в двух встречных поездах, так и не узнав, что встретились. И — что оба опоздали на целую жизнь.
Мы привезли тебя в твой родной город, чтобы всегда была рядом земля дорогой могилы. Теперь это самое священное место на Земле, где можно, забыв про все и обо всем помня, преклонить колени и, не сдерживая слез, произнести дорогое имя. Имя, двадцать лет остававшееся моим будущим. Имя, ставшее теперь моим прошлым.
Я не знаю почему, но здесь, в минуты свидания с тобой, мне на память приходят одни и те же слова: «А у нас дома воды сколько хочешь…» Дальний путь пробегают они — из твоего детства.
Жаркий, помню, безоблачный был день, когда мы приехали в город с тобой и Егором (брата твоего нужно было показать врачу). Оставив тебя у знакомых, мы втроем — мама, Егор и я — отправились по делам. Без нас ты захотел пить, но воды спросить постеснялся. Только когда вовсе невтерпеж стало, придумался у тебя этот «хитрый боковой ход» — прихвастнуть для ясности щедротами родного дома, где всего вдоволь и который не сравнить ни с каким другим в целом мире.
— А у нас дома воды сколько хочешь, — с достоинством проговорил ты, трехлетний дипломат, и покосился на кувшин поодаль.
Тебя поняли и напоили. А после рассказывали нам, и все мы смеялись.
Смеялись… Но вот лицу жарко от слез. «А у нас дома воды сколько хочешь…» — повторяю эти слова, простые, как жажда.
Я склоняюсь к теплой и влажной — живой земле. Прохладные листья коснутся моего лица — и почудится: это трогают меня твои руки. Будто спросить хочешь: «Ну, как вы тут… Как она у вас, жизнь, без меня? Все еще, поди, не привыкли?» А я мысленно отвечаю все теми же словами: «…Воды у нас дома сколько хочешь».
Как хорошо, как славно было бы, если б жизнью можно было напоить человека досыта!
Чем больше я думаю об этом, тем упорнее мое сопротивление горю, тем неотступнее мысль, что ты жив, служишь в армии и даже в отпуск приедешь скоро. И тогда я, зная теперь, как и отчего все случится, сумею предостеречь.
А ты выслушаешь и скажешь:
— Разве это не смешно?
Любимая твоя фраза…
Вот вспомнил ее, и от этого еще крепче мысль, что ты живой и я могу с тобой говорить, могу писать тебе эти письма. И пошлю. И тебе передадут в руки.
Я даже знаю, как это будет.
Ты выходишь из казармы, и тебя окликает ротный ваш почтальон, его тоже зовут Сашкой. Он машет издали: «Сашка, тебе! Из отчего дома-а!» — и бежит навстречу. И ты бежишь тоже. Распечатываешь конверт, и я вижу твою улыбку, от которой мне самому всегда хочется улыбаться и говорить людям самые прозрачные и бережные слова — полные надежды, как те, что прочел я в одном из писем твоих к Татьянке:
«Понимаешь, все еще будет!»
И я твержу это про себя: понимаешь, все еще будет! Все будет — потому что тебе пока только двадцать лет.
Двадцать лет… Сколько раз надо прожить этот срок, чтобы не показался мгновением? Если б мог, очертя голову кинулся б я сейчас в то майское утро первого послевоенного года. Ты не можешь его помнить: рождаясь, человек еще не знает величайшей из своих радостей — что он уже есть.
Утро накануне того часа, когда мальчишка с рыжим двойным вихром на макушке пронзительным криком заявит о себе миру. И люди станут говорить про эту двойную его макушку:
— Счастливый, стало быть, — два века проживет.
Слова, в которые я поверю…
Так свежо, так отчетливо вижу я то утро, словно гляжу сквозь тихую родниковую воду.
Небо в легких облаках, с алым росчерком на востоке. Знобящий рассветный холодок, мокрое от росы больничное крыльцо. Три километра пешком через весь поселок — и четыре ступеньки, показавшиеся высотой с гору. Больничная дверь, за которой только что скрылась она, кому ты скажешь потом твое первое слово — мама…
В то утро Земля разбогатела еще одной жизнью. Мир потеснился — впустить. И склонился над лобастой твоей головенкой, утренний и тихий. Без пушек.
Двадцать лет.
И вот другое утро, декабрьское утро шестьдесят шестого: ты приедешь в свой краткосрочный — за безупречную службу — отпуск.
Мы ждем этого утра.
Егор обнадеживает: