Ксения Коваленко
Голоса
Посвящается светлому человеку
Двое молча шли сквозь сумеречный город, сцепившись холодными руками. Фонари, беспорядочно раскиданные по улице, ненароком цепляли тусклым светом края их одежды, преломляя и небрежно бросая в мутные лужи то, что позже должно было стать собственным отражением, вздрагивающим и неумело кривляющимся от каждого прикосновения холодного ветра. Девушка остановилась и начала завязывать бежевый шнурок, концы которого, намокнув в луже, почернели. Закончив, она вытерла пальцы о своё пальто:
– Удо, а если завтра мы умрём?
Удо застыл в нерешительности: какие только нелепые картины не проносились сейчас под его плотно сомкнутыми веками. Казалось даже лист, упавший с дерева, мог бы сейчас убить кого-нибудь из них, разорвав напополам рифлеными краями. И сам Удо начал падать плавно и неспешно, по спирали, всё тише и тише, словно боясь чего-то, – ненавидя свою беспомощность. Он вдруг весь как-то сжался, резко повернулся и, обхватив её лицо руками, начал что-то шептать, оставляя на щеках обрывки слов, окутанные тёплым дыханием:
– Эмми, почему ты ускользаешь от меня? Зачем ты думаешь о смерти, она здесь лишняя.
– Почему? Я не знаю почему…
Она развела его руки и, выскользнув из «плена», побежала, отбивая телом удары холодного воздуха. Споткнувшись обо что-то во тьме, Эмми упала, коснувшись ладонями асфальта. Он был тёплый и от него пахло молоком.
– Эмми, вставай.
– Не мешай, я слушаю как растёт трава.
– Ты лежишь на асфальте.
– Какой ты глупый, Удо. Она там, под всей этой твердью, под серым дерьмом, тянется к свету, к обломку луча. Её стебли опутывают меня. Я стану зелёной, мягкой, а осенью пожелтею, высохну, меня засыплет белым снегом.
– Ты знаешь… а сейчас октябрь…
– Значит пора засыпать, укрой меня. Перекатившись на газон, она впилась взглядом в мутную гладь неба, крутя пальцами левой руки половинку пуговицы на покрытом изморосью воротнике. Верхняя губа её постоянно вздрагивала, обнажая тонкую полоску зубов и выпуская на волю сидящий в её теле остаток тепла, превращающийся в прозрачный пар. Удо лёг на спину и сорвал двумя руками пожухлую траву. Он поднёс её к лицу и начал пристально вглядываться в эту некогда бывшую зелёной «кожу». От травы пахло ветхостью и старческой сыростью. Он приложил траву к асфальту, сравнивая живое и мёртвое, пока не увидел неопровержимое сходство этих двух начал. Удо отбросил стебли и посмотрел в лицо Эмми, как будто и её он хотел сравнить с травой. «Наверное, она считает меня обыкновенным дураком, глупым и бездарным. А я считаю её сумасшедшей, одуванчиком, разлетевшимся по свету. Я не в силах угнаться за ней. Ни за ней, ни за её одиночеством. Зачем я с ней»? Он закурил. «Зачем я потакаю её выдумкам, создаю с ней группу. Чёрт, – он неосторожно выпустил струю дыма Эмми в лицо. Она сморщила нос и отвернулась. Чёрт, – повторил он про себя, – я люблю её». Он смотрел на её по-кошачьи изогнутую спину, сутулые плечи, на слегка вьющиеся, вечно взъерошенные волосы, на чёрную верёвку, на которой висел амулет с каким-то тайным смыслом. «А может быть это я сошёл с ума, а Эмми нормальнее любого нормального человека, решившего в эту ночь послушать, как под асфальтом растёт трава»?
Эмми оторвала остаток пуговицы, и, прижавшись ровной переносицей к влажному плечу Удо, щелчком выбила из его пальцев сигарету:
– Почему ты молчишь? Я люблю тишину, но, когда кто-то рядом, она невыносима. Будто бы двум людям нечего сказать друг другу, или мы с тобой чужие? – она дотронулась до его тёмных, уже немного отросших за эти дни волос.
– Когда ты рядом мне хочется молчать. Так легче. А, впрочем, я не знаю. Наверное, мне нечего сказать, – и глубоко вздохнув, он полез за новой сигаретой. Пачка размокла от струйки воды, стекавшей в открытый карман его плащёвки. Он зло смял её, отшвырнув подальше.
– И всё же, не молчи… Мне нравится твой голос.
– Ты знаешь, Эмми, у меня там внутри столько слов, и нужно непременно все их тебе сказать. Здесь и сейчас. Как будто бы мне завтра на войну или на казнь. И что? Вот я скажу тебе всё это, и ты, быть может, отомрёшь на пару мгновений, начнёшь дышать по-иному. А проживут мои слова лишь миг, не более, и ты опять закроешься, спрячешься, убежишь. Уж лучше промолчать.
– Вот так вот значит: будем жить без слов. Наши тела расплескают души по земле, и они медленно поползут одна к другой, сливаясь, становясь единым целым, белым туманом. Я нервной пластинкой дрожащих рук дотронусь до тебя и растворюсь в твоей сути. Как жаль, что мы никто, и, думаю, никем не станем. Я не хочу знать, что будет с нами дальше, но чувствую, исход нам предстоит печальный.
– Как в сказке, Эмми, всё как в сказке: жила на свете девочка, которая не верила в добро…, – он начал рассказывать, на ходу выдумывая образы и линию их действий, а Эмми незаметно заснула на его плече пока он говорил в полголоса. Удо бережно стёр капельку влаги с её щеки. «Тебе нужны мои слова? – думал он. – Ты сама не знаешь что тебе нужно. А я устал, Эмми. Прости, но я устал от твоего непостоянства. Ты сама от себя устала».
Он взял её на руки и понёс домой. «Как невесома. Стоит лишь разжать пальцы – выскользнет и поплывёт по воздуху, как перо».
Удо постучал ногой в дверь. Кэт с кружкой кофе и расширенными зрачками открыла ему.
– Опять? – спросила она, кивком головы указав на Эмми.
Удо молча опустил Эмми на диван в гостиной, снял с неё сырое пальто и ботинки, бросив всё это на пол, накрыл свернувшуюся тёплым клубком Эмми колючим пледом. Отнести её наверх уже не хватало сил, руки сводила лёгкая судорога, от липкого осеннего холода знобило, из-за отсутствия сна начинала болеть голова. «Да и какая разница где предаваться безумию: выше, ниже… Всё едино».
Не раздеваясь, он прошёл мимо Кэт в кухню и, наклонившись к крану, начал пить ледяную воду жадными глотками. Когда горло совсем онемело, он вдавил мокрые ладони в лицо и, постояв так с минуту, вышел из кухни, оставляя за собой цепь грязных следов. Кэт взяла тряпку и принялась оттирать от них потрескавшийся кафельный пол.
Войдя в гостиную, Удо сел за стол и включил лампу. Рядом с ножкой стула стояла полупустая бутылка с водой, на поверхности которой плавала наполовину выкуренная сигарета. Удо брезгливо пнул её носком кеда в дальний конец комнаты. Бутылка замерла, не прокатившись и четверти задуманного им пути. «Как мне всё это надоело».
Бесшумно порывшись в ящике, он достал бумагу и ручку, положил их перед собой. За окном противным высоким голосом гудела сирена, из окон соседних домов ей вслед летела брань. Кто-то швырнул камень: послышался звон стекла, и сирена, точно в предсмертной агонии, издав два коротких писка, замолкла. Плотной непробиваемой стеной на землю обрушился дождь.
Свет лампы падал справа, разрешая тени бежать по листу. Удо на мгновение задумался: «Эмми, быть может ты даже скажешь мне спасибо». Он взял ручку и начал быстро что-то писать.
Закончив, он свернул листок вдвое и, неслышно подойдя к Эмми, аккуратно вложил его ей в руку.
– Спокойной ночи, Эмми, – он поцеловал её в горячую щёку и так же неслышно начал продвигаться к выходу. У самого порога его настиг голос:
– Прогуляться захотелось? Или свежим воздухом давно не дышал? – Кэт, скрестив руки на груди, зло смотрела на Удо.
– Я так и знала, что ты придурок. До сих пор не понимаю, почему она с тобой и почему ты в «Лестнице»?
– А тебе хотелось чтобы она была с тобой? Я знаю о твоей слабости, – и он ехидно засмеялся.
– Да уж лучше со мной. Я хотя бы не убегаю посреди ночи, оставив прощальное письмо. Могу поспорить, ты там написал: «Эмми, ты замечательная, но достойна лучшего… бла… бла… бла…». Я угадала?
– Если ты всё это знаешь, тогда почему же до сих пор не с ней? Ведь она тебе нравиться.
– Мы просто друзья, и речь сейчас не обо мне. Удо, не темни. Ты любишь её?
Он вздохнул:
– Люблю, но она как будто не со мной, а в самой себе. Я для неё чужой…
– Стань ближе.
– У тебя видно не получилось.
Кэт отвесила ему звонкую пощёчину, смахнув со стола маленькую фигурку тёмного божка:
– Когда ты уже перестанешь? Удо, ты умеешь делать больно. С ней ты такой же красноречивый?
– Тише, тише, ты её разбудишь, идём на кухню.
– Твоя забота не знает границ.
Она нарочно схватила его за ухо и потащила за собой, пригибая как можно ниже к полу. Удо насквозь прошила нечеловеческая боль, как будто тысячи маленьких иголочек кололи его изнутри. Хотелось закричать или схватить Кэт за ногу, оторвав кусок её штанов вместе с белой плотью; хотелось впиться зубами в её запястье, прогрызть до всё ещё розовой, не смотря на возраст, твёрдой кости. Но он погасил в себе все звуки и только старался не натыкаться на предметы, расставленные по комнате.
– Я тебя ненавижу! – заорал он, одной рукой захлопывая дверь в кухню, а другой держась за красное горячее ухо.