Валерий ШАМШУРИН
Купно за едино!
Глава первая
Год 1611. Весна, (Нижний Новгород)
1
Как ни ярилась зима, но оставили ее силы, и она внезапно унялась, обмякла, сменившись ростепелью. Тугие влажные ветры, вороша серые холмы облаков, все шире расчищали небесную голубень. Ярким пасхальным яичком выкатилось на его чистую ровноту долгожданное солнышко.
Нижегородцы уже оглохли от звона колоколов, отстояли всенощную, пропахли церковными ладанными воскурениями, насорили на улицах окрашенной отваром из луковой шелухи яичной скорлупой, испробовали освященных куличей. Хоть тревожное было время, но пасха есть пасха, и поневоле в этот первый праздник весны легчало на оттаявшей душе и не хотелось верить в худшее.
Уж больно игриво и приветно сверкало солнце, мягко да ласково обдавало теплынью, от которой обваливались и оседали снега, густыми дымками курились сырые тесовые кровли, трепетал воздух и перезванивала серебряными колокольцами капель. Бойко вырывались из-под сугробов неугомонные ручьи, рыжие от навоза лужи разлились на дворах и дорогах. С изрезанных оврагами Дятловых гор, по вымоинам и съездам потекли на Нижний посад, широкие красные языки глины, креня, и сворачивая глубоко вбитые в склоны кряжи мощных заплотов. Вот-вот должна была вскрыться и тронуться река.
Перед рассветом Кузьма услышал сквозь сон далекий раскатный гром. Он перевалился с боку на бок, но спать уже не мог. Прислушался, ожидал нового грома. И когда услышал, встал с постели.
— Куда ты, очумелый, ни свет ни заря? — сонно спросила Татьяна, но, привыкшая к ранним пробуждениям мужа, снова забылась в омуте сна.
Одевшись впотьмах, Кузьма вышел в сени, отпер дверь. Сладостной горечью отмякших деревьев, влажным густым духом талого снега забило ноздри. Все вокруг было наполнено неясными глухими шорохами, ворожейными шептаниями, торопливыми вперебой постукиваниями. Уже заметно начало светать.
Кузьма миновал ворота, вышел на гребешок высокого склона, под которым в полугоре смутно белели увенчанные ладными маковками граненые стрельчатые башни Благовещенского монастыря, а одесную от них угадывался в сине-серой туманности голый простор ледяного покрова на широком слиянии Оки и Волги. Туда-то неотрывно и стал смотреть Кузьма. Потом он, заскользив по мокрой глине, подался вниз к берегу.
Совсем развиднелось, и пустынное речное поле с корявыми вешками вдоль проложенного наискось зимнего переезда просматривалось из конца в конец. Береговой припай отошел, в глубоких трещинах утробно вздымалась и опадала черная вода.
Снова прогремело где-то в верховьях, и все пространство заполнилось нарастающим зловещим шорохом. Резко мотнуло вешки. Серый ноздреватый покров зыбко взбухал, колыхался, судорожно вздрагивая в одном месте и замирая в другом. Еще какие-то прочные закрепы сдерживали напор рвущейся на волю воды. Но не смолкали хруст и треск, все стонало и гудело в напряженном ожидании.
Кузьма упустил мгновенье, когда взошло солнце. И внезапно для него широким рассеянным блеском вспыхнула серая равнина. Это словно послужило знаком. Грянуло и загрохотало так, что почудилось, весь город рухнул вниз с круч и склонов, разом ударив в колокола и пальнув из пушек. Толстая ледяная короста лопнула и вздыбилась, вставая острыми блескучими углами. Бешено закипели водовороты в открывшихся щелях и окнах. Сплошной оглушительный рев уже не прерывался.
Неистовый поток двинулся богатырски мощно, неудержимо. Громадные синеватые глыбы, ослепительно сверкая изломами, грозно сталкивались, наваливались друг на друга, заторно замирали, но, трескаясь и крошась, спаиваясь или распадаясь, устремлялись по течению дальше. Радужными искрами взметывались бесчисленные брызги. На самом слиянии Оки и Волги вода бушевала особенно яро, нагромождая целые ледяные горы и тут же властно увлекая и расшибая их. Могутная стихия наконец-то выказала весь свой норов, не по ее силушке терпеть неволю.
От беспрерывного хаотичного движения льдов кружилась голова. Кузьма отвернулся и глянул назад. Весь город на горах, его оползший к подножью каменный пояс крепости, купола церквей и лепившиеся по склонам домишки, мнилось, тоже раскачивались и летели по стремнине.
Долгая кайма берега была, точно маком, обсыпана людьми. С ослизлой глинистой горы, рябой от лохмотьев невытаявшего снега, набегали еще и еще.
Солнце так щедро и обильно осыпало всех своим дармовым золотом, что в его сплошном блеске даже сермяжные одежки сияли, будто дорогая парча. Воистину, для небес все едины: и богатство с тугой мошной, и нищета с заплатами да прорехами. Беда делит — радость собирает. И перемешивались в толпах, соседствуя на равных, собольи шапки с грешневиками, бархат с дерюжкой, атласные кушаки с лыковой подпояской, а сафьяновые сапожки приплясывали возле размочаленных лаптей. В гуле ледохода невнятно звучали смех и крики, сливаясь воедино с этим гулом.
Страшенная льдина с изъеденными водой рыхлыми краями, скользнув по оплечью берега, внезапно вымахнула наверх. Слюдяная стена воды поднялась и тут же рассыпалась сверкающими осколками. От них с гоготом, бросились наутек. Обочь Кузьмы приостановились и стали весело отряхиваться утлый мужичонка с молоденькой пригожей девицей. В мужичонке Кузьма узнал бобыля Гаврюху. Тот тоже завидел Кузьму и, обрадованно помаргивая, заорал:
— Ух окатило! Эвон чудище наперло — страсть! Душенька-то в пятки умырнула.
Уловив, что Кузьма пытливо глянул на девицу, бесшабашный Гаврюха схватил ее за руку, подтянул поближе.
— Не признаешь, Минич, Настенушку-то? Сиротинку-то муромску? Дочкой она у меня нонь, вота пава кака!
Не поднимая головы, повязанной серым платком, девица густо зарделась. Но вдруг построжала, исподлобья зыркнула на Гаврюху.
— Уж и осерчала, Настенушка, — опечалился он. — Грех мой: нету удержу языку — похвальбив. Да ить Минич-то свой мужик, таиться перед им нечего.
Настя подняла большие, как у богородицы на иконе, глаза, и они оплеснули Кузьму чистой голубизной, в которой еще была неизжитая мука.
— Ну, здравствуй, крестница, — ласково улыбаясь, прокричал ей Кузьма, сразу вспомнив маленькую горемыку у холодной печи в нищей избенке. — Вижу, в добрый возраст вошла. Не диво мне и обознаться. Чаю, года два уж миновало.
— С лихвою, — суетливо встрел Гаврюха, радуясь, что Кузьма оказывает честь его приемной дочери.
— Два года, — задумался Кузьма и словно бы удивился.
— Два года, а все по-старому: беда на беде. И кому же лихо уняти? Кому?…
— О чем ты, Минич? — обеспокоился Гаврюха, потому что последние слова помрачневший Кузьма проговорил тихо, и в треске и грохоте ледохода они не были услышаны.
2
Князь Александр Андреевич Репнин воротился в Нижний перед самым ледоходом. Воротился без войска. Набранная им с бору по сосенке, сильно поредевшая за последние бедовые годы дворянская рать частью разбежалась, а частью полегла на подходе к Москве.
На истоптанном окровавленном снегу, по всей равнине, за которой всего в семи верстах непроглядной живой темью колыхались дымы догорающей столицы, враскид валялись опрокинутые бревенчатые щиты гуляй-городов, поломанные сани и пушечные станки, трупы лошадей и заледенелые груды посеченных ратников. Воющая по-волчьи поземка хлестко мела по полю, забеливала кровавые пятна, клонила торчащие обломки копий, вровень с краями засыпала снежной крупой горестные чаши сбитых саблями шлемов.
Внезапный дерзкий налет гусар Струся на подходившие с востока для соединения с Ляпуновым жидкие силы владимирцев, суздальцев, муромцев и нижегородцев завершился ужасным разгромом ополченцев. Устав от долгого похода по завьюженным дорогам, не успев закрепиться, они дрогнули после первого же удара. Кто дольше удерживался — тому больше и досталось. На другой день Андрей Просовецкий с Артемием Измайловым собрали остатки своих рассеявшихся полков и укрылись с ними за стенами Андроньева монастыря. Репнину некою было собирать, с ним оказалось всего несколько десятков измотанных ратников, и он счел за лучшее повернуть восвояси.
Тишком въехав в Нижний, Репнин затворился у себя в тереме. Вешние перемены нисколько не порадовали его. Захлопнутые наглухо косощатые окошки слепли от солнца, лепился к блескучей их слюде мягкий ветерок, касались узорчатых решеток своей нежной зеленой опушью ветви берез — все взывало к ликованию, манило на волю, но тоска не проходила, давила гранитной глыбищей. Нижегородский воевода совсем спал с лица, враз одряхлел, его глаза стали отрешенно застылыми и смурыми. Не снимая опашня, он заваливался на изразцовую лежанку, лицом к печной стенке, обессиленно задремывал. Муки стыда и сокрушенья вызывали телесную немочь, которая изнутри, словно жук-древоточец сохлую лесину, подтачивала и без того не отличавшегося здоровьем воеводу. Не на кого ему было опереться, некому было верить — повсюду виделась мертвая зыбь, и все новые и новые жертвы поглощала она.