Дж. Ф. Фридман
Против ветра
Посвящается отцу — классный был адвокат
Часть первая
1
Эта рука меня доконает. Я с трудом открываю глаза и, сощурившись, вижу слабый свет. Шторы раздвинуты, вчера вечером я забыл их задернуть, в окно светит солнце. Пробиваясь сквозь мои набрякшие веки, скользнув по сетчатке, оно бьет прямо по темени. Боже, болит-то как! Хоть на стенку лезь. Вчера вечером я наплевал на очередное правило, которое сам же себе и установил, и пошел обходить один бар за другим — это я точно помню, но вот что было дальше, припоминаю, мягко говоря, весьма смутно. Настолько смутно, черт побери, словно память начисто отшибло! Надравшись, начал приставать к совершенно незнакомым женщинам, чье сексуальное прошлое в лучшем случае сомнительно, что могло пагубно отразиться на моем здоровье. Так ведь уже было недели две назад, в субботу вечером, когда я принял решение в последний раз таким вот образом скоротать время, и меня отделали на славу. Пришлось в понедельник явиться на службу в суд, имея на редкость непритязательный вид: на правом глазу — повязка, которая закрывала половину лица, на самой физиономии живого места нет от синяков, ушибов и ссадин. Моя подзащитная, к слову, ярая активистка антивоенного движения, взяла да и брякнулась в обморок, пришлось просить о переносе дела на другой срок. Фред Хайт, один из моих компаньонов, занялся дамочкой сам и привел ее в чувство, но после этого случая друзей у меня ни в зале суда, ни за его пределами не прибавилось.
Я представил, как сейчас открою глаза, сяду на кровати и от тупой боли башка расколется, словно дыня, которую уронили с крыши трехэтажного дома. А все это халявное виски, которое я наверняка пил, хотя ничегошеньки не помню. Поделом мне, идиоту безмозглому, который только и знает, что себя жалеть! Но вот откуда боль в руке? Может, у меня перелом? Может, я в больнице? Тогда бы руку вправили куда надо. Посмотрю.
Она шатенка, но корни волос тронуты сединой. Спутанная грива, как моток проволоки, которым перевязывают тюки. Можно подумать, она дома сделала себе перманент, а потом заболталась по телефону. Она еле слышно похрапывает, ее голова, напоминающая шар для боулинга, лежит у меня на плече. Боже правый, неужели между нами что-то было?! Да, лапка у нее хороша, как у крупного койота. Вот бы откусить ее, пока она спит, только тогда есть шанс выбраться отсюда целым и невредимым. Это из своей-то квартиры!
— У тебя кофе есть? — слышу незнакомый голос.
— Что?
— Кофе. Ты скажи только, где найти. — Она пялится на меня так, как глядят на животных в зоопарке сквозь прутья клеток. Белки глаз у нее налились кровью, приобретя противоестественный ярко-красный оттенок.
— Кофе там, над раковиной, — делаю я взмах свободной рукой.
Прищурившись, она неуклюже встает с кровати и плетется на кухню в чем мать родила. Я провожаю взглядом ее удаляющуюся спину, отвислый зад. Да, я был пьян, но неужели заодно и слеп? О Боже, что еще произошло вчера вечером? Мне-то казалось, что я только разбил инструменты у троих музыкантов. Если кто-то из знакомых видел нас вместе, в нашем городе мне крышка.
Она в ванной. Я прислушиваюсь, пока она приводит себя в порядок, потом перекатываюсь на другой бок, хватаю с пола ее сумочку и, порывшись в бумажнике, достаю водительское удостоверение. Дорис Мэй Ривера. Место жительства — Тручас — это на севере Нью-Мексико, в горах Сангре-де-Кристо. Сорок шесть лет. У нас с Патрицией (первая по счету миссис Александер) денег не было и в помине, мы только закончили юридический факультет, потом родилась Клаудия, а вот с Холли мы были вхожи в изысканное общество. Преуспевающий адвокат с красавицей-женой, которая в нем души не чает (о'кей, для него это второй брак, а для нее — третий, но кому какое дело?), активно участвуют в общественных мероприятиях, ни дать ни взять господин и госпожа Большая Шишка! У них небольшое ранчо к северу от города, машины-близняшки марки БМВ, жилая собственность на лыжном курорте в Таосе. Кстати, это неподалеку от Тручас. А теперь я лежу на пропотевших, неделями не менявшихся простынях в квартире, которую снимаю в комплексе, где постыдилась бы жить даже неработающая мать малолетних детей, получающая на них пособие. Роюсь в бумажнике Дорис Мэй Риверы (фамилия у нее явно не своя, ни одной женщине, для которой испанский язык родной, при рождении не дали бы имя Дорис Мэй), сорокашестилетней незамужней бабенки, которая и сама живет-то, может, в доме без канализации. Тручас славится своими видами, открывающимися из отхожих мест во дворе.
Она спускает воду в унитазе, и я сую бумажник в сумочку. Шатенка выходит из ванной в моем темно-синем велюровом халате, который Холли подарила мне в прошлом году на Рождество всего за 275 долларов, выписав его по каталогу «Шарпер имидж». Один из недорогих подарков того года. Она обмотала голову полотенцем, наверное, увидела себя в зеркале.
— Как тебе приготовить яичницу? — кричит она, шуруя в холодильнике. Встав на пороге двери, ведущей в спальню, она улыбается смущенно, чуть ли не заискивающе. Возможно, прошлой ночью мы стали мужем и женой, все может быть.
— Никак. — Выудив брюки из груды одежды, брошенной на полу, я натягиваю их на себя и, спотыкаясь, бреду на кухню через гостиную. Вся моя квартира — одна большая комната, где сам черт ногу сломит. Нужно будет договориться с уборщицей, пока не образовался полный бардак, какой и Кафке не снился. Все равно деньги уже на исходе.
— Одевайся. — Прошмыгнув мимо нее, я вынимаю из холодильника апельсиновый сок и отпиваю прямо из картонки. Она оборачивается, разинув рот от удивления, и, невольно опустив руку, разбивает яйцо о сковородку. Протянув руку, я выключаю газовую плиту. Она глядит на меня обиженно. Надо же! Познакомились-то по пьяному делу, а она, глядишь, уже права на меня заявляет!
Закрыв глаза, я набираю воздух в легкие. Вообще не стоило бы спрашивать ее об этом, но я должен знать наверняка.
— А что, я… — Комок застревает у меня в горле.
Она улыбается:
— Еще как! — И даже глаза закрывает от восхищения. — У тебя такие губы! Я еще чувствую, как они ласкают мою…
— Спасибо, дальше не стоит, — обрываю ее, отворачиваясь от возбужденного, слащаво улыбающегося лица.
Она так ни о чем и не догадывается.
— О Боже! Теперь понятно, о чем ты.
Я оборачиваюсь. Ничего тебе не понятно. Если только ты не умеешь читать чужие мысли. Кожа у нее смуглая, может, она полукровка и кто-нибудь из ее родителей был индейского происхождения, может, она колдунья.
— Я совсем не заразная, — торопливо уверяет она. — Ни СПИДа, ни герпеса, ничего подобного. — Расставив все точки над «i», она улыбается. — Я бы никогда не обошлась так ни с тобой, ни с кем другим. — На мгновение она умолкает. — Не так уж часто мне предлагают остаться на ночь, чтобы я, — тут она начинает говорить очень тихо, почти шепотом, — не оценила это по достоинству.
— Проваливай.
— А… как же завтрак? Кофе? Я приготовила бы тебе омлет с красным перцем. — Она стоит с кухонной лопаточкой в одной руке и кастрюлькой знаменитой фирмы «Мелитта» — в другой. Она словно олицетворяет собой популярную телеведущую по разделу «кулинарного» искусства. И я счастливчик, что эта известная особа стоит сейчас в моей кухне.
— В двух кварталах отсюда «Макдональдс». Там делают яичницу «Макмаффин». Не Бог весть как, но есть можно. — Вернувшись в спальню, я сгребаю в охапку ее одежду, нижнее белье, туфли, сумочку, сваливаю все это на кушетку в гостиной. — Ну, одевайся и проваливай отсюда!
Она начинает плакать. Это не попытка разжалобить, не похоже на истерики, которые в свое время закатывала мне Холли, нет, тут притворством и не пахнет! Крупные, округлые слезинки, сотрясающиеся от рыданий плечи. Обхватив голову руками, я зажимаю уши.
— Слушай, извини. Я серьезно. Но мне пора на работу, я и так уже опаздываю. А ты что, на работу не торопишься?
— Я безработная, — всхлипывает она. Полотенце сползло с ее головы, она уткнулась в него лицом, мокрые волосы торчат во все стороны. — Уже четвертый месяц пошел, как меня уволили.
А теперь — как можно аккуратнее. Усади ее на кушетку. Сними халат. Натяни трусики, сначала — на ноги, потом — на задницу. Накинь платье. С лифчиком и колготками справится сама, их можно сунуть в сумочку. Надень туфли.
— Можно мне в ванную? — еле слышно спрашивает она. — Не хочется выходить на улицу в таком виде. — Повернувшись, она глядит на меня в упор так, что становится не по себе.
— Хочешь верь, хочешь нет, но у меня еще осталась гордость, — добавляет она, пытаясь вновь обрести уважение к себе.
— Само собой. — Мне неловко перед ней. — Не спеши. Кофе я сварю сам.
— Я знала, что ты не такой злой, каким кажешься, — говорит она и, вновь напустив на себя застенчивый вид, на манер героинь любовных романов, удаляется в ванную. Теперь, уже одетая, со спины она смотрится совсем неплохо. Я одергиваю себя; тоже мне, ценитель прекрасного! Дела твои, старина, и так хуже некуда. Ни к чему их усугублять.