Фазиль Искандер
Моя милиция меня бережёт
* * *
Получив вторую половину денег за свою книжку, я почувствовал неотвратимое стремление потратить их в Москве, а не где-нибудь в другом месте.
Первая половина улетучилась в процессе выхода книги, она как бы ушла на самообслуживание самого издания, я её недостаточно чётко прочувствовал.
День выезда я приурочил ко дню рождения моего друга. Обычно мой друг отмечал эту дату с широтой и блеском, впрочем, оправданным твёрдым решением сразу же после праздника начать новую жизнь.
Дома моя поездка в Москву проходила под общим названием «Покупка Зимнего Пальто в Москве». К этому времени моё легкомысленное черноморское пальто порядочно поистерлось, и мне в самом деле было нужно новое.
Мама, как всегда, пыталась приостановить мою поездку, на этот раз ссылаясь на то, что в Москве, как сообщало радио, стояли сильные морозы, и я в своём ветхом пальто мог простудиться ещё до того, как успею купить новое пальто. Мне удалось доказать ей, что покупка нового пальто в такой мороз будет его лучшим испытанием, наиболее полноценной обкаткой, которую нельзя получить в условиях нашей двусмысленной колхидской зимы.
Против этого она ничего не могла возразить, а только предложила мне подшить карман с аккредитивами, с тем чтобы я в Москве вспорол его в гостинице перед самой покупкой пальто, разумеется, в условиях полного одиночества.
Но и эту попытку я отверг на том основании, что я уже больше не студент, а даже как бы писатель; во всяком случае, новенький членский билет лежал у меня в кармане.
— Но не всё же об этом знают, — сказала она довольно резонно и предложила хотя бы булавками подколоть карман с аккредитивами.
— Нет, — сказал я и уложил их в чемодан вместе с десятком экземпляров своей книжки.
В день вылета я вместе с другими пассажирами дожидался лётной погоды на сухумском аэровокзале. Наш самолёт отменили, но нам сказали, что шансы на вылет остаются, только надо терпеливо ждать.
Прождав часа два, я отправился в буфет, где встретил нескольких знакомых лётчиков, свободных от полёта. Примерно через час они меня таинственно провели сквозь какие-то служебные проходы и посадили в какой-то полутранспортный самолёт с жёсткими, как мне кажется, алюминиевыми сиденьями. Таинственность оказалась излишней, потому что через некоторое время в этот же самолёт вошли все пассажиры, которые вместе со мной ждали погоды.
Чемоданы складывались напротив дверцы. Дальше хвостовое отделение было забито неизвестным мне грузом в мешках и ящиках. Впрочем, ящиков, возможно, и не было. Может быть, даже и мешков не было, но у меня осталось такое впечатление, что в самолёте было навалом мешков и ящиков.
Мы взлетели, и минут через двадцать я убедился, что погода и в самом деле нелётная. Было такое ощущение, что мы находимся внутри огромной врубовой машины, которая ввинчивается в меловые горы, а они, время от времени, подточенные ею, обрушиваются сверху на самолёт.
Примерно через час после вылета на пути из туалета к своему месту я заметил, что мой чемодан, который я оставил в вертикальном положении, лежит в лёжку, словно он уже заболел морской болезнью. Я его приподнял, встряхнул для бодрости и поставил рядом с другими наиболее устойчивыми чемоданами. Тут я заметил, что в этом лежбище чемоданов немало экземпляров, не отличимых от моего. Мне подумалось, что такое сходство к добру не приведёт. В кармане у меня оказался химический карандаш, я пригнулся над моим чемоданом и густо закрасил его верхнюю плоскость возле ручки. Получилось довольно симпатичное пятно с голубовато-зелёным отливом, напоминающее абстрактный рисунок.
Когда я вложил карандаш в карман и разогнулся, взгляд мой встретился со взглядом пассажира, который сурово и терпеливо следил за моими действиями. Я сделал неопределённый жест в том смысле, что мои действия совершенно безвредны как для чемодана, так и для нашего полёта в целом.
Пассажир этот мой миролюбивый жест почему-то не принял, а продолжал сурово следить за мной, только ещё выше приподняв голову, как бы расширяя кругозор бдительности. Так дирижёр приподымает голову, неодобрительно прислушиваясь к звучанию самых дальних инструментов.
Я снова вынул из кармана карандаш и, фальшиво подбрасывая его на ладони, отправился на своё место. Мне показалось, что он его не разглядел или принял за какой-то другой инструмент, может быть, портативную отмычку.
Как только я сел на своё место, он встал и поспешно пошёл в хвост самолёта. Выйдя из туалета, он остановился и, заложив руки за спину, наклонился над чемоданами, не притрагиваясь ни к одному из них. Возможно, он мне демонстрировал универсальную форму проверки состояния багажа, принятую на всех международных авиалиниях.
Мне кажется, он обнаружил радужное пятно на моём чемодане и особенно долго присматривался к нему. Вероятно, он его принял за тайный шифр или некий варфоломеевский знак. В какое-то мгновенье он низко наклонился над ним, продолжая держать руки за спиной и повернув к нему ухо, из чего я заключил, что он старается расслышать тиканье часов адской машины, вложенной мной в чемодан. При этом вся его фигура, безупречно склонённая над чемоданами, как бы говорила — даже при таких чрезвычайных обстоятельствах, как видишь, я не даю воли рукам, а только смотрю и слушаю.
Наконец он сел. Лицо его продолжало оставаться суровым и замкнутым. Теперь я вспомнил, что перед самым вылетом, когда кто-то из экипажа задраивал дверцу, он подходил к нему помогать, но тот его, по-моему, прогнал. Это был человек лет сорока, с лицом как бы застывшим в недоумении, со слегка приподнятыми бровями, с большим выпуклым лбом, который, кстати, в провинции все ещё принимают за признак ума или большой интеллигентности. Такого рода люди с неутолённым общественным честолюбием встречаются на всех дорогах России.
Действия их в ограниченном смысле могут быть полезны, если их не выпускать из-под контроля. Так, например, если вы в обществе такого человека собираетесь большой компанией в туристскую поездку, он откуда-то достаёт самую подробную карту местности и составляет тщательный список необходимых вещей. Если энергию его тут же не ограничить, он обязательно добьётся решения всем отъезжающим встретиться не в поезде, а за час до отхода поезда где-нибудь у памятника на привокзальной площади или в метро. Если вы вышли к реке, он складывает руки трубой и кричит:
— Эй, на пароме! — Хотя никакого парома на реке может и не быть.
За границей он изводит гида бесконечными расспросами и даже поправками, хотя иногда принимает общественные здания за публичные дома, мимоходом напоминает сотоварищам о возможности провокации или, переходя от полного скептицизма в жеребячий восторг, заставляет в ресторане после обеда всей компанией хором кричать: «Спа-си-бо!», отчего хозяин ресторана бледнеет, возможно думая, что русские именно так начинают революцию.
Самолёт всё ещё бросало из стороны в сторону. Тревога за судьбу самолёта заставила меня забыть про бдящего пассажира. После некоторых раздумий я решил, что, если самолёт будет падать, главное — не потерять самообладания и за мгновенье до того, как он прикоснётся к земле, подпрыгнуть как можно выше. Таким образом, сделав обманный прыжок, ты приземлишься после того, как корпус самолёта примет на себя основной удар. Придумав этот способ, я успокоился и оглядел пассажиров. Некоторые из них уже находились в состоянии подозрительной задумчивости. Я вспомнил про своего добровольного стражника и повернулся к нему. По выражению его лица я понял, что он страдает морской болезнью, но, и страдая, продолжает следить за мной.
Раздумывая о том, как бы его успокоить, я заснул. Мне приснилось, что я лечу в самолёте в нелётную погоду, что нас болтает и болтает в воздухе, а за мной следит и следит какой-то назойливый пассажир. Во сне же я понял, что сон теряет всякий смысл, если тебе снится то же самое, что ты видишь наяву, и проснулся. Проснувшись, я немедленно оглянулся на своего пассажира. Он лежал, откинувшись на своём сиденье в позе распятого пожилого Христа. Взгляд его сквозь коровью поволоку подступающей тошноты продолжал следить за мной. Мне стало жалко его. Я постарался взглядом внушить ему, чтобы он сделал хотя бы временную передышку, что в этот промежуток я сам себя буду конвоировать. Мне показалось, что он в ответ едва заметно покачал головой в том смысле, что гвардия умирает, но не сдаётся.
В это мгновенье самолёт наш качнулся вниз, коровья поволока в его взгляде настолько сгустилась, что смотреть на него стало просто неприлично, и я отвернулся.
Удручённый всем этим, я ещё раз заснул и уже спал до самой Москвы, время от времени просыпаясь и оглядываясь на своего конвоира. Он продолжал следить за мной, и взгляд его, особенно если он совпадал с приступами тошноты, делался просто сентиментальным.