Ян Василий
Овидий в изгнании
Василий Григорьевич ЯН
ОВИДИЙ В ИЗГНАНИИ*
Изгнаньем из страны родной
Хвались повсюду, как свободой.
Л е р м о н т о в
Я приютился в верхней каморке двухъярусной каменной гетской хижины, в небольшом городке, полном разноязычных варваров. Здесь, как нищий, бесправный ссыльный, провожу я томительные долгие годы, вспоминая римскую речь только в те часы, когда я пишу свои скорбные элегии, хожу на проверку к военному трибуну и когда достаю из ящика потемневшие свитки моих любимых поэтов: Горация, Проперция, Тибулла и Корнелия Галла**.
_______________
* П у б л и й О в и д и й Н а з о н, считающийся последним
поэтом "золотого века" римской поэзии, жил с 43 года до н. э. по 17
год н. э. В 8 г. н. э. император Август (по не выясненной до сих пор
причине) сослал Овидия в самый дальний пункт своих владений, в город
Томы, находившийся немного южнее впадения Дуная в Черное море, тогда
называвшееся Понт Эвксинский. Теперь на месте города Томы румынский
порт Констанца.
Ссылка на берега Черного моря подала Овидию повод к целому ряду
произведений, вызванных исключительно новым положением поэта,
свидетельствуя о неиссякаемой силе таланта Овидия. Они показывают его
огромное трудолюбие, упорство в создании крупных художественных
произведений и силу характера, несломленного, несмотря на крайние
лишения, в каких ему пришлось прожить более десяти лет.
В Риме Овидий писал легкомысленные эротические элегии, поэму
"Искусство любви" и другие произведения, давшие повод к обвинению его
в безнравственности; из Том Овидий послал огромный труд
"Метаморфозы", "Фасты" (календарь), "Скорбные элегии", "Послания с
Понта", трактат о рыбах Черного моря - все это написано в
художественной форме, показавшей высокое мастерство поэта. Кроме
того, им была послана цезарю поэма, восхвалявшая его подвиги на языке
гетов, варварского племени, среди которого Овидию пришлось жить. Эта
поэма, как и его трагедия "Медея", до нас не дошла.
Овидию в ссылке посвятил Пушкин замечательные строки в рассказе
старика из поэмы "Цыганы" ("Меж нами есть одно преданье...") и в
стихотворении "К Овидию" ("Овидий, я живу близ этих берегов...") и
находил много общего с ним в своем положении ссыльного на берегах
Черного моря.
Настоящий отрывок из дневника Овидия относится к последним годам
его пребывания в Томах.
** К о р н е л и й Г а л л - один из крупнейших римских
поэтов, но из его произведений до нас почти ничего не дошло. Поэты
Гораций и Проперций были друзьями Овидия.
Стараюсь быть мужественным и утешаюсь, как могу: в одной стене у меня есть очаг, где в морозные дни пылают щепки и сучья, собранные мной на морском берегу; на полу разостлан козий мех, а сбоку ложе варварского вида, покрытое сарматской войлочной попоной.
С восточной стороны прорублено окно, завешенное фракийским малиновым покрывалом. Через это окно ко мне влетают золотые лучи утреннего солнца и зовут на берег моря. Есть у меня также разрисованный узкогорлый кувшин, в нем я берегу последние остатки выжатого на цветущих склонах Везувия* сладкого темного вина.
_______________
* Во времена Овидия гора Везувий еще не была вулканом и
славилась своими цветущими селениями и виноградниками.
Откинув занавеску, я часто жадно всматриваюсь в туманную даль, в линию горизонта, постоянно меняющего свой цвет беспокойного моря. Я с нетерпением жду радостного вестника оттуда, из навеки мною покинутого Рима.
Сегодня я вдруг заметил долгожданную золотистую точку. Медленно приближается надутый ветром парус, все ближе вырастает покачиваемый волнами корабль. Парус быстро опускается на палубу, мерно взмахивают поблескивающие на солнце белые длинные весла.
Затерянный в толпе варваров, я спешу к пристани.
Что привез мне корабль? Прощение нового императора Тиберия? Письма друзей и с ними несколько запечатанных амфор с вином из моего сульмонского* виноградника?
_______________
* О в и д и й родился в усадьбе отца, близ города Сульмона, в
гористой части средней Италии.
Кормчий, за время долгого пути заросший бородой, важно сошел по сходням на берег. Грубый голос, как обычно, произнес:
- Письмо Публию Овидию Назону? Ни такого письма, ни посылки для него мне не передавали. Теперь не скоро жди писем: наступает время зимних бурь, и все корабли спешат укрыться в гаванях.
Ни письма, ни денег, ни посылки... Чем же я проживу эту зиму?
* * *
Снова я сижу около пылающего очага, допивая последнюю чашу вина. Я грею озябшие руки и закрываю глаза. В завывании ветра мне чудится шепот:
"Опять тебе нет ни вестей, ни привета с родины? Но не ты ли сам предсказывал в своей элегии:
"...В счастье покуда живешь, ты много друзей
сосчитаешь.
А как туманные явятся дни, - будешь один..."
Ветер с моря шелестит тростником крыши, и опять слышатся чьи-то речи:
"Твои друзья веселятся с другими, и даже прославленная твоими песнями Корина от тебя отвернулась. Забудь и ты о неблагодарном великом городе и находи утешение среди ненавидящих хищный Рим варваров..."
Порыв ветра будит меня. Я открываю глаза. Замечаю серые, сложенные из грубых камней стены и покрытые седым пеплом потухающие угли в очаге. Ветер треплет малиновую занавеску в окне и доносит гул равномерных ударов тяжелых волн о каменистый берег. Под этот шум у меня складываются строки:
"...Варваром я здесь слыву: моя речь непонятна
туземцам.
Слова латинского звук смех вызывает глупцов...
Сам уж, боюсь, разучился здесь говорить по-латыни:
К гетским, сарматским словам ум приспособил
я свой*..."
_______________
* "Скорбные элегии". Перевод А. Фета.
* * *
Уж много лет и в полнолуние и в ущерб каждого месяца я обязан являться в крепость к военному трибуну - удостоверить, что я не бежал из города.
Я пробираюсь узкой кривой улицей, где мне знакома каждая плита, каждый выступ дома. Я стараюсь незамеченным проскользнуть мимо лавок, увешанных: одни - свиными окороками и рассеченными бараньими тушами, другие - глиняными чашами и пестрыми кувшинами, третьи - сыромятными ремнями и дублеными кожами. Что я могу ответить на ласковые зазывания продавцов, видевших меня нарядным в первый год моего приезда, когда теперь мою римскую гордость терзают муки нищеты?
- Чем тебе, господин, мы можем услужить? - слышу я вопросы и ускоряю шаги.
Я обхожу площадь, где ежедневно сходятся томиты, жители города, для торга с кочевниками. Хищные геты и свирепые сарматы ненавидят друг друга и при встрече в степи держат наготове арканы и стрелы, а здесь, на торговой площади, они только молча сторонятся, хотя кровавая схватка может произойти каждое мгновение. Они неразлучны с коротким мечом, небольшим тугим луком и кожаным разрисованным колчаном, полным отравленных красноперых стрел. Эти страшные кочевники мирно пригоняют сюда стада баранов, быков или истощенных, покрытых ранами пленных, стонущих и плачущих на неведомых языках.
Я дохожу до наполненного водой рва и каменных ворот. Часовой легионер знает меня и, махнув рукой, говорит:
- Овидий, проходи!
Внутри крепости, на холме, живет трибун, начальник римского гарнизона. Я останавливаюсь возле небольшого дома. Сквозь раскрытую дверь я вижу на мраморном полу выложенную черными камешками надпись: "Salve"*.
_______________
* "S a l v e" - Здравствуй; прощай (лат.).
Как изгнанник, "эксуль", я не смею переступить порог и жду среди двух десятков таких же, как и я, ссыльных. Все перешептываются об одном:
- Пришел корабль из Италии. Не получил ли с ним трибун повеление из Рима, чтобы дать нам свободу? Цезарь Октавий Август умер: теперь новый император, Тиберий, он нам окажет милость.
Сперва из дома выходит молодой центурион*. Он отзывает меня в сторону и передает сверток.
_______________
* Ц е н т у р и о н - начальник сотни; т р и б у н
должностное лицо, здесь: начальник римского поселения и гарнизона.
- Здесь для тебя папирусовый свиток. Напиши мне на нем свое новое "Послание с Понта". Я тебе за это пришлю муки.
Центурион сам пишет стихи и поэтому любит тайком побеседовать со мной. Как-то он мне сказал:
- Ты жалуешься, что сослан на крайнюю границу Римской империи. Однако твои песни по-прежнему переписываются и распеваются в Риме, и их всегда будут читать те, кто ценит сладостную латинскую речь. Ты можешь гордиться своим изгнанием: из сердца Рима твои песни изгнать нельзя!
Слышатся тяжелые шаги легионеров. Двадцать копейщиков, звеня оружием, подходят к дому и выстраиваются у входа. Центурион быстро покидает меня и вытягивается, непроницаемый и окаменелый.
Старый суровый трибун с выбритым морщинистым лицом показывается в дверях.
Трибун меня ненавидит. Наблюдение за ссыльными его больше беспокоит, чем нападения гетов и сарматов. Разговаривая со мной, он смотрит в сторону, шрам, рассекающий его седую бровь, багровеет, и я слышу отрывистые знакомые слова: