Джон Верней женился на Элизабет в 1938 году, но лишь зимой 1945-го он возненавидел ее зло и безысходно. До этого случались бесчисленные краткие порывы ненависти, ибо она легко поселялась в нем. Он не был, что называется, злым человеком, скорее наоборот; усталый и отвлеченный взгляд был единственным видимым признаком страсти, которая охватывала его по несколько раз на день, как на других накатывает смех или желание.
Во время войны среди сослуживцев он слыл флегматичным парнем. У него не было хороших или плохих дней; все они были одинаково хороши или плохи. Хороши тем, что он выполнял должное быстро, без «запарок» или «срывов», плохи из-за зыбких, невидимых приступов ненависти, которая вспыхивала и мерцала глубоко внутри от каждой помехи или неудачи. В канцелярии когда он, как командир роты, встречал утреннюю процессию разгильдяев и симулянтов; в столовой, когда подчиненные отвлекали его от чтения, включая радио; в штабном колледже, когда «синдикат» не соглашался с его решением; в штабе бригады, когда штабной писарь терял папку, или телефонист перепутывал вызов; когда его шофер пропускал поворот; позже, в госпитале, когда доктор, казалось, мельком осматривал его рану, а медсестры щебетали у коек более приятных пациентов, вместо того, чтобы выполнять свой долг по отношению к нему – во всех неприятностях армейской жизни, когда другие бранились или пожимали плечами, веки Джона Вернея устало опускались, крошечная граната ненависти взрывалась, и осколки звенели и рикошетили вокруг стальной стены его разума.
До войны мало что раздражало его. У него были какие-то деньги и надежда на политическую карьеру. До женитьбы он набирался опыта в либеральной партии во время двух безнадежных дополнительных выборов. Центр вознаградил его избирательным округом на окраине Лондона, который обеспечивал хороший шанс на следующих всеобщих выборах. За полтора года до войны он обрабатывал этот округ из своей квартиры в Белгравии и часто ездил на континент изучать политическую ситуацию. Эти поездки убедили его, что война неизбежна; он резко осудил Мюнхенское соглашение и добился перевода в территориальную армию.
В мирную жизнь Элизабет вписалась беспрепятственно. Она приходилась ему двоюродной сестрой. В 1938 году ей исполнилось двадцать шесть, на четыре года младше его, ранее не влюблялась. Она была спокойной, красивой девушкой, единственным ребенком в семье, с небольшим состоянием и видами на его увеличение. Когда она была еще девушкой на выданье, чья-то необдуманная реплика, оброненная и услышанная, создала ей репутацию умной. Те, кто знали ее лучше, безжалостно называли ее «серьезная натура».
Приговоренная таким образом к неуспеху в свете, она проскучала в танцзалах на Понт-стрит еще год, а затем успокоилась и стала ходить с матерью в концерты и по магазинам, пока не удивила кружок своих подруг, выйдя замуж за Джона Вернея. Ухаживание и оформление брака были прохладными, родственными, гармоничными. В преддверии войны они решили не заводить детей. Никто не знал чувств и мыслей Элизабет. Если спрашивали ее мнение, то он было преимущественно негативным, серьезным или мрачным. Она совершенно не походила на женщину, способную возбудить большую ненависть.
Джон Верней демобилизовался в начале 1945 года с «Военным крестом» и одной ногой, короче другой на два дюйма. Он нашел Элизабет в Хэмпстеде, где она жила со своими родителями, его дядей и теткой. Она рассказала ему о переменах в своих обстоятельствах, но, поглощенный заботами, он неясно представлял их. Их квартиру реквизировало правительственное учреждение; мебель и книги, сданные на хранение, полностью пропали, часть сгорела при попадании бомбы, а часть разграбили пожарники. Элизабет, лингвист по образованию, стала работать в секретном отделе министерства иностранных дел.
Дом ее родителей когда-то был солидной георгианской виллой с видом на Пустошь. Джон Верней приехал ранним утром из Ливерпуля, проведя ночь в переполненном вагоне. Кованый забор и ворота были грубо вырваны сборщиками утиля, а главный сад, когда-то ухоженный, зарос сорняками и кустами как джунгли, да по ночам его топтали солдаты со своими подружками. Задний сад представлял собой воронку от небольшой бомбы; нагромождение глины, скульптур, кирпича и стекла от разрушенной оранжереи; над всем по грудь возвышался ивняк. Все окна исчезли с задней стены, их закрыли щитами из картона и досок, которые погрузили главные комнаты в бесконечный мрак. «Добро пожаловать в хаос и тьму,» сказал его дядя радушно.
Слуг не было, старый сбежал, молодого призвали в армию. Перед уходом на службу Элизабет приготовила ему чаю.
Здесь он и жил. Элизабет сказала ему, что еще счастье иметь дом. Мебель было не достать, цены на меблированные квартиры превосходили их доход, который теперь ограничивался ее жалованьем. Они могли бы найти что-нибудь за городом, но бездетная Элизабет не могла уволиться с работы. Кроме того, у него был избирательный округ.
Округ также изменился. Фабрика, огороженная колючей проволокой, как концлагерь, стояла в общественном парке. На окрестных улицах когда-то опрятные дома потенциальных либералов были разбомблены, отремонтированы, конфискованы, и заполнены пришлым пролетариатом. Каждый день он получал кучу писем с жалобами от избирателей, высланных в провинциальные пансионаты. Он надеялся, что его награда и хромота помогут снискать сочувствие, но новые жители оказались безразличны к тяготам войны Вместо этого они проявляли скептическое любопытство по поводу социального обеспечения. «Это толпа красных,» сказал либеральный функционер.
«Вы хотите сказать, что я не пройду? »
«Ну, мы устроим им хорошую драку. Тори выдвигают летчика, героя битвы за Британию. Боюсь, он заберет большинство голосов из остатков среднего класса.»
На выборах Джон Верней был в самом хвосте. Избрали озлобленного еврея-учителя. Центр оплатил его взнос, но выборы дорого ему стоили. А когда они прошли, Джону Вернею было абсолютно нечем заняться.
Он остался в Хэмпстеде, помогал тетке заправлять постели после того, как Элизабет уходила на работу, хромал к зеленщику и рыбнику, полный ненависти, стоял в очередях, помогал Элизабет мыть посуду по вечерам. Они ели в кухне, где его тетка вкусно готовила скудные пайки. Его дядя три дня в неделю ходил помогать упаковать пакеты для Явы.
Элизабет, серьезная натура, никогда не говорила о работе, объектом которой на самом деле были враждебные и репрессивные правительства Восточной Европы. Как-то вечером в ресторане появился мужчина и заговорил с ней, высокий молодой человек с болезненным орлиным лицом, исполненным интеллектом и юмором. «Это начальник моего отдела,» сказала она. «Он такой забавный.»
«Похож на еврея.»
«Я полагаю, так и есть. Он – сильный консерватор и ненавидит работу,» торопливо добавила она, так как после поражения на выборах Джон стал ярым антисемитом.
«Сейчас абсолютно незачем работать на государство,» сказал он. «Война закончилась.»
«Наша работа только начинается. Никого из нас не отпустят. Ты должен понимать, ситуацию в нашей стране.»
Элизабет часто начинала объяснять ему «ситуацию». Ниточка за ниточкой, узелок за узелком, всю холодную зиму, она раскрывала широкую сеть правительственного контроля, которую сплели в его отсутствие. Он был воспитан в традиционном либерализме, и система отвращала его. Более того, система поймала лично его, свалила, связала, опутала; куда бы он ни пошел, чего бы он ни захотел или ни сделал, все заканчивалось огорчением и расстройством. И, как объясняла Элизабет, она оказалась в защите. Это правило было необходимым, чтобы избежать этого зла; такая-то страна страдала, не как Англия, потому, что пренебрегла такой предосторожностью; и так далее, спокойно и разумно.
«Я знаю, это бесит, Джон, но ты должен понять, что это -одинаково для всех.»
«Это все вам, бюрократам, нужно,» сказал он. «Равенство через рабство. Двухклассовое государство – пролетарии и чиновники.»
Элизабет была составной частью этого. Она работала на государство и евреев. Она сотрудничала с новой, чуждой, оккупационной властью. И пока тянулась зима, и газ слабо горел в печи, и дождь забивался в заплатанные окна, пока, наконец, не пришла весна, и почки не раскрылись в непристойной дикости вокруг дома, Элизабет стала в его сознании чем-то более важным. Она стала символом. Так солдаты в дальних лагерях думают о своих женах с нежностью, столь редкой дома, как о воплощении всего хорошего, что они покинули. Жены, возможно зануды и неряхи, в пустыне и джунглях преобразовывались, а их банальные письма становились текстами надежды, так Элизабет превратилась в отчаявшемся сознании Джона Вернея в более чем человеческую злобу, в верховную жрицу и менаду века простолюдинов.
«Ты плохо выглядишь, Джон,» сказал его тетя. «Вам с Элизабет надо уехать ненадолго. На пасху у нее отпуск.»