«…Думаю, что Вам небезынтересно будет узнать о судьбе людей, которых Вы хорошо знали. Это и побудило меня написать Вам. Умерла Гончарова, ее похоронили в прошлую субботу. Не знаю, знаете ли Вы, что Ларионов вот уже лет 10, если не более, разбит параличом, было время, когда он не мог ходить, почти не мог говорить, ему то немного лучше, то немного хуже. Недели за две до смерти Гончаровой его снова увезли в клинику… Я их знал довольно хорошо. Еще в 1926-м или 1927-м году я написал по ее эскизам декорации для „Жар-птицы“ для Дягилева. Вскоре после через Ларионова у меня купил музей при венской библиотеке одну гуашь. С тех пор я оставался с ними в хороших отношениях. Но последние года три мне не случалось к ним заходить. Их квартиру на rue de Seine Вы, наверное, знали. Помните, может быть, и комнату, сплошь уставленную кипами старых газет и книг, лежавшими на полу так, что оставался только узенький проход, по которому можно было подойти к постели. Даже те, которые, как и я, привыкли жить в беспорядке atelier, среди холстов и подрамников, удивлялись. Помню, случилось мне в жаркий удушливый день подняться к ним наверх. Когда дверь открыли, меня обдало волной раскаленного спертого воздуха. Я подошел к окнам. Закрыты. „Почему же вы не откроете окон?“ — спрашиваю. „Я не могу поднять руки, — она отвечает, — так что я теперь работаю сидя на постели, а полотно на низеньком табурете, так, чтобы руки опускались вниз. А Михаил Федорович не может подняться с постели“.
Автопортрет Натальи Гончаровой. Говорят, она из тех Гончаровых…
Так они жили. Руки у нее были совершенно деформированы ревматизмом. Другой раз, еще до этого, видел я их на их выставке в маленькой галерее на rue de Seine. Я спросил, удачно ли проходит выставка. „Нет, — отвечает она, — ничего не продано. Ну, ничего, дожили почти до 70 лет (давно это было), проживем и дальше“. Но вот сравнительно совсем недавно стали возле них появляться сначала посредники, потом marchand'ы. Один богатый швейцарский marchand устроил их выставку в Берне с большим каталогом, другая выставка — в Лондоне, опять каталог, ряд статей. Словом, marchand'ы организовали дело, их картины, десятки лет валявшиеся по углам в пыли, вдруг нашли и „любителей“ и „знатоков“. Marchand'ы объявили, что картины стоят огромных денег. Поэтому у Ларионова появились деньги. Но только теперь с деньгами им почти нечего было делать. Они купили место на кладбище и даже положили, видимо дорогие, гранитные плиты. Да разве еще вот что — у них появилась в виде заведующей домом молодая немка, потом другая, еще потом один, другой молодой немец. Почему? Непонятно (история для Джона Ле Карре, а не для нас с Андреенко. — Б. Н.). По-видимому, бежавшие из вост. Германии. Так или иначе, немка навела, говорят, кое-какой порядок и приготовляла еду. Деньги, которые доставались Ларионову, крупные для них, еще были пустяками сравнительно с тем, что попадало marchand'aм и посредникам. Но я опущу все эти тягостные подробности. Все комбинации тем легче было проделывать, что и Гончарова, и Ларионов уже, как говорится, никуда не годились, а тем более к ведению дел. Так говорят. Недели за две до смерти Гончаровой директор музея d'Art Modern возымел идею посвятить одну стену или комнату их работам, выплачивая им пожизненную пенсию. Спохватился. Но лучшие работы куда-то разбазарены, а пенсия, нужная еще недавно, уже ни к чему.
Мы возвращались с кладбища в большом, до отказа набитом автомобиле Бенатова. По непонятной причине тут же находился и директор музея d'Art Modern. Вероятно, ради разговора с В. Жорж. В какой-то момент итальянка Nita, заведующая одной галереей, протягивает мне записку, которую тут же нацарапала, — сенсационное разоблачение. Говорю ей, что содержание записки может быть сообщено. Она объясняет всем, что один молодой немец, бывший у Ларионова, принес ей пакеты в галерею с просьбой сохранить, пока он их переправит в Германию. А через три часа она узнала (она все узнает и все знает), что Гончарова умерла. Вот место, где мне нужно слезать. Я прощаюсь и выхожу. С большим облегчением.
Ларионова на похоронах не было. Его нельзя было привести. Он очень плох.
Добавлю еще следующее. Может быть, Вам случится рассказать содержание письма этого кое-кому из знакомых. Может быть, заметка о смерти Гончаровой попадет в газету. Я просил бы Вас, чтобы фамилия автора этого письма осталась известной только Вам… Хотя ручаюсь за верность всего изложенного… Вы знаете, что во всех таких случаях доказательств не оставляют…»
Последнее — правда. Остаются только рассказы. Сколько я их тут наслушался… (Милая Екатерина Борисовна рассказывает о смерти дядюшки А. Н. Бенуа — с нетерпеливым коллекционером в изголовье…)
Да и весь последний абзац письма многое может открыть внимательному читателю: догуттенберговский способ оповещения и типично эмигрантский страх перед Ними. И не зря боялись: там, в Восточном Берлине, были очень серьезные разъездные «медбратья» и «камердинеры».
Глава IV
Русские сиятельства и высокоблагородия на высотах благородного абстракционизма и в сиянье посмертной славы
Кандинский Василий (1866–1944)
Ланской Андрей (1902–1976)
Лукин Ростислав (1904–1987)
Малевский-Малевич Святослав (1905–1973)
Сталь фон Гольштейн Николай (1914–1955)
Старицкая Анна (1908–1981)
Бюше Жанна (1872–1946)
Борэ Жан (1907–1990)
Дюбур Жак (1898–1981)
Дютийель Роже (1873–1956)
Усевшись в такси где-нибудь на стоянке счастливого межвоенного Парижа и услышав неистребимый русский акцент в первой же фразе шофера (а ведь и те, кто дома, в Петербурге или в Киеве, французили по-парижски, начинали здесь говорить с родным акцентом), сообразительный клиент-парижанин догадливо усмехался: «Из „белых“ русских… Не иначе какой-нибудь великий князь или генерал». Угадать, впрочем, удавалось не часто. Попадались, конечно, за рулем генералы и адмиралы (скажем, генерал Эрдели или адмирал Старк), да и князья с княгинями в автопарках водились (скажем, молодой князь Ширинский-Шихматов или светлейшая княгиня Волконская), но по большей части сидели за баранкой молодые поручики и есаулы. Да и по части «белизны», трудно сказать, кого было больше в той эмиграции — белых (с прискорбной быстротой становившихся советчиками), розовых, неисправимо красных или до красноты левых. Зато вот среди деятелей искусства (особливо в «искусстве кройки и шитья», но также и в театре, и в литературе, и в скульптуре, да и в живописи тоже) часто мелькали в те годы имена высоких русских аристократов (и Голицыных, и Трубецких, и Воронцовых-Дашковых, и Барятинских, и Касаткиных-Ростовских…). Конечно, живопись не была в русских кругах занятием массовым, а все же известно было и то, что художница Наталья Гончарова, еще в 1918 году поселившаяся в Париже, была из тех же Гончаровых, что и Наталья Николаевна Гончарова, которая, став вдовой Пушкина, вышла замуж за генерала П. П. Ланского. А три года спустя после приезда в Париж Гончаровой и сам граф A. M. Ланской там появился, поучился года два живописи и стал выставлять свои работы на выставках. К концу войны познакомился он с молодым бароном Никола де Сталем, а точнее сказать Сталем фон Гольштейном, вот тут-то и узнала освобожденная Франция, что такое полная свобода творчества и чистая абстракция. Дальше уж слышны стали имена «боярыни» Старицкой и графа Малевского-Малевича… Критики снова заговорили о «парижской школе», но если в первой «парижской школе» преобладали молодые выходцы из еврейских местечек «русской Польши» и Литвы, то теперь тон задавали аристократы, и среди них особенно яркой звездой зажегся на парижском небе молодой барон де Сталь фон Гольштейн. Подобно падучей звезде, он стремительно прочертил небосклон и угас над Средиземным морем, над «пленительной Антибой» (пользуясь строкой князя Вяземского). Однако ярок был этот след, и оттого помнят о нем, ищут его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});