Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сделал вид, будто не расслышал. Лед под нашей беседой потрескивал. Вынужденная любезность требовала некоторой косметики. Я воздерживался от предубеждений, связанных с евреями, зная, что всякое упоминание о них они встречают в штыки, хотя сами себя выделяют, и очень охотно. Относятся к человечеству приблизительно так же, как секеи к венграм: когда секея спрашивают, венгр ли он, он только головой мотает, что значит скорее „нет“, чем „да“, но потом добавляет: „Может быть, я и венгр, только лучше“. Что касается отделения себя от других, то примеров теперь было более чем достаточно. Все прежние безумные растраты не шли ни в какое сравнение с тем, что творил „комиссарский кагал“, предоставлявший самым никчемным евреям власть, благосостояние и богатство. И если где-то на чиновничьей лестнице был христианин, то „комиссары“ не успокаивались до тех пор, пока его место не занимал кто-нибудь „из своих“. А уж как, с каким гонором и жестокостью эти парвеню, не имеющие ни воспитания, ни образования, обращались с бывшими хозяевами, судить может лишь тот, кто являлся свидетелем их шумной, высокомерной и лихорадочной активности, какую они проявляют обыкновенно на всяком общественном поприще.
Больше всего евреи боялись крестьян. И, наученные горьким опытом Ленина — Троцкого, попытавшихся национализировать крестьянские земли, венгерские коммунисты не стали трогать наделы, превышавшие шестьдесят хольдов. Не очень-то изменились и большие поместья, ибо возникшие на их месте производственные кооперативы оставили в принципе все как было — правда, доходы от них доставались уже другим. Но разве все дело в этом? Поместье мое конфисковали, и теперь помещиками стали евреи да наемные кооператоры. Вся разница заключалась в том, что на птичий двор я отправлялся пешком, а бывшие мои управляющие, не забывая любезно меня приветствовать, куда-то мчались мимо меня по своим неотложным служебным делам. От крестьянина до аристократа — всего один шаг. Вопрос только в том, кому предстоит его сделать…
Я вообще не вижу причин, почему я не должен быть антисемитом, что, естественно, подразумевает известные предубеждения, а именно нелюбовь к евреям. Но когда я встречаю среди них человека достойного, заслуживающего любви — а надо быть идиотом, чтобы начисто исключить существование таковых, — то я должен пересмотреть свою точку зрения; иначе я буду осел. Я не симпатизирую „денежным мешкам“, но вовсе не обижаюсь, когда другие не любят, к примеру, аристократов. Но совершено другой вопрос — у меня впечатление, будто мир весь составлен из „совершенно других вопросов“, — какое количество идиотских предрассудков господствует в массах, которые новым „вождям народа“ с такой ловкостью удалось использовать. К примеру, сожительницу Халнека так и не удалось убедить в том, что комната моей дочери в самом деле является комнатой моей дочери. Ей казалось, что для контессы она была слишком скромной.
— Все барышни спят на кружевных простынях — уж это я знаю, потому что служила в приличных домах! — В таком случае, мадам, мой дом не относится к числу приличных! — Тут я замолчал, в нашем доме на кружевных простынях не спали, хотя бывают такие „дома“ и такие „барышни“.
Но стоило нам коснуться упомянутых предрассудков, как беседа пошла совсем по другому руслу.
— А вы не предполагаете, граф, что вы тоже находитесь в плену своих ложных пристрастий, — с болью в глазах взглянул на меня Штерк, — вы не предполагаете, что я — не поганый еврей, — он тяжело дышал и плевался, как тот самый специалист по мозолям, — что я — не пиявка на христианском здоровом теле, а человек, Карой Штерк, позвольте представиться, тридцатиоднолетний венгр, преисполненный добрых намерений, устремлений и воли, еврей Карой Штерк, честь имею, еврей по рождению и венгр по призванию, да, с дефектами речи, неправильными ударениями, совершенно безнадежными назальными, с крючковатым надменным носом, — вы не предполагаете, что я всего-навсего — я? не аристократ, как ваше сиятельство, граф, и, возможно, даже завидую вам, я не богат, как вы, и я вовсе не говорю, что мне не хотелось бы этого изменить, я вовсе не хладнокровен, не элегантен, граф, я не могу сказать, что я не страдаю от своего неуемного тела, но все-таки вы не предполагаете, граф, что перед лицом бога Яхве я ровно такой же человек, как и вы, граф, ровно такой же… что я человек?
Наступила неловкая тишина, я невольно шагнул назад. Он посмотрел на меня не совсем обычным для мужчины взглядом, взглядом, не принятым между людьми, столь далеко отстоящими друг от друга. Или он говорил этим взглядом как раз об этой дистанции? Штерк тоже почувствовал двусмысленность положения, поэтому отвернулся к окну и выглянул в парк.
Это тоже не нравилось мне в евреях, этот сентиментальный страх смерти. Они как будто все время маршировали на бойню, где их поджидали кровожадные христианские мясники. (Замечу лишь в скобках: разве история началась не с прямо противоположного? На чьих руках сохнет кровь Господа нашего Иисуса? Штерк, конечно же, заявил бы, что это не его „бизнес“.) Тем временем не они ли с их гиперчувствительностью, возможно, вполне полезной в некоторых современных видах „искусства“, раздувают вполне обоснованную имевшими место погромами истерию до таких масштабов, что, слыша слово „еврей“, как бы уже предвидят роковую беду?
Что касается конкретных истеричных еврейских страхов, которые они авансом проецируют на наш век (что за образ мышления!), то я бы назвал их не просто ошибочными, но и недостойными и, видимо, буду недалек от истины, усмотрев в них неблаговидные цели. Говорить или хотя бы намекать на большие погромы сегодня — это гнусная ложь. На дворе уж двадцатый век! И надо быть сумасшедшим или мерзавцем, чтобы предполагать нечто в этом роде в нашем столетии, когда идеи и вероисповедания живут в немыслимом прежде согласии. Извольте сравнить кровавые религиозные войны былых времен с нынешним либерализмом, когда невозможно высказать не только любую идею, но даже любую белиберду, с которой бы стали спорить! Вспоминая историю (в том числе и моей семьи), я мог бы теперь пошутить, что если уж протестантам сегодня бояться нечего, то что можно говорить о евреях?
Другое, что меня раздражает в них, это их постоянный сарказм, особенность их мышления, склонного все превращать в пародию. Что прикажете думать о человеке, за минуту до этого собранного и серьезного, когда он вдруг, выходя из себя, задыхаясь, с наворачивающимися на глаза слезами, заявляет, что он — человек! Быть может, он думает, я не знаю, что якобы именно так — un homme! — представился самолюбивый великий Гёте при своей первой встрече с Наполеоном?! Разумеется, я понимаю, что это не наглость, ведь он утверждает не только то, что я не Наполеон, на что я и в мыслях не претендую, но также и то, что он вовсе не Гёте, а если и Гёте, то не в большей мере, чем я — император французов. Ну и что же я должен об этом думать? Как понимать это представление? Не утверждается ли тем самым, что все в мире мелко и незначительно, что ничего возвышенного, величественного или просто великого в мире нет, и не является ли все это закономерным результатом отрицания Христа, и тогда — хотим мы того или не хотим — все втаптывается в грязь? И не обязаны ли в таком случае люди моих убеждений противоборствовать этой тенденции всеми силами?
Но было при этом и нечто, что ввело меня в затруднительное положение: неуверенность, которую я испытывал, видя слезы на глазах Штерка. Ибо, с одной стороны, я видел, что они вполне искренни, что он не ломал комедию, а с другой стороны, видел, что слезы эти — органичная, неотъемлемая часть того самого парафраза Гёте: искренняя глубина и комедиантство. Как это совместить? Мне казалось, что вещи эти несовместимые, я замолчал, пораженный, чувствуя, что оказался в мире, в котором не ориентируюсь. Между тем я был всегда убежден, что мир создан именно для того, чтобы в нем было легко ориентироваться, — за скромностью не буду приводить этому подтверждений, — больше того, был уверен, что мир так устроен, так сотворен, чтобы я ориентировался в нем.
— Вы сослались на Яхве, Творца? А я почему-то думал, что мир сотворен коммунистами.
Штерк, уже успокоившись, совершив снова пируэт, повернулся ко мне и со смехом ответил:
— Нет, зачем же, ответственности с Небес мы не снимаем… Наше дело — преобразовать его… — Он сделался снова серьезным. — Будь я верующим, я занялся бы Богом. Но поскольку я атеист, то занимаюсь собой… Я еврей, но не верю в Бога. И в еврейские традиции — тоже. Не верил и мой отец, но традиции передал. И я поступлю тоже так же, хотя и не верю.
Глаза его опять увлажнились, и я снова с невольным уважением посмотрел на него, эта вера без веры заставляла меня задуматься. Интересно, чего бы я стоил без Бога? На что бы я был способен? Ни на что! Ведь Бог для меня — не теологическая конструкция, а сама моя жизнь!
- Телячьи нежности - Войцех Кучок - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Лунный парк - Брет Эллис - Современная проза
- Конец семейного романа - Петер Надаш - Современная проза
- Негласная карьера - Ханс-Петер де Лорент - Современная проза