Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Навалившись грудью на стол, воткнув глаз в лицо собеседника, он тихонько, кипящими словами шептал:
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно, день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
— Это — есть! — согласился Кожемякин.
— Есть? — радостно воскликнул кривой.
И тотчас внушительно и победно зашептал:
— Но — и другое есть: народ наш сообразительный, смекалистый, на свой салтык [16] — умный, — азбука!
— А старец? — спросил Матвей Савельев.
— Сейчас дойдём! Первее — народ. Какие у него мозги — вопрос? Мозги, сказать правду, — серые, мягкие, думают тяжко и новых путей не ищут: дед с сохой да со снохой, внук за ним тою же тропой! Силы — не мало, а разума нехватка, с разумом — не живут, считается, что он барское изделие, а от барина — какое добро? Жизнь обидная и нищая. С кем по душе поговорить? С бутылкой да вот — с Ипполитом Воеводиным, верно? Ну, прихожу я к нему: «Старче — жить не умею!» А он мне: «Это и не требуется, ты к смерти готовься! Здесь, на земле, всё равно как ни живи — помрёшь, главное — небо, небеса, царствие божиё!» Вот он откуда вред — видите? Али царствие божие для лентяев, а? Никогда! А он способствует разрождению бездельников, коим и без него у нас — числа нет! Что он говорит? Терпи, покорствуй, не противься злому, на земле не укрепляйся, ибо царствие божие не от мира сего, бог, дескать, не в силе, коя тебя ломит, а в правде, — что же это такое — правда, между тем? Это и есть — сила, её и надобно найти да в руки взять, чтобы ею оборониться от всякого вреда в жизни! Бог именно в силе разума, а разум — правда, тут и заключена троица: разум, правда, а от них — вся сила богова!
У него потемнело лицо, а шрам на месте глаза стал красен, как уголь, и горячий его шёпот понизился до хрипа.
— Что сказал господь? Вот тебе земля, возделай её яко рай, в поте лица твоего! А когда Христос сказал: «царство моё не от сего мира», — он разумел римский и жидовский мир, а не землю, — нет! Тут надо так понимать — царство моё не от сего мира — жидовского и римского, — а от всего мира! Обязательно! Значит — царствие-то богово на земле, и — действуй, человече, бог тебе в помощь! А все эти утешительные слова только лени нашей потворствуют. Нет, будет уж! Никаких утешений, и чтобы одна правда! Пришёл человек — тоска! Работай. Силов нет! Прикопи. Не могу! Прощай. Очень коротко. Как в солдаты: лоб — затылок; боле ничего!
Это не понравилось Кожемякину, он отклонился от стола и пробормотал:
— Строгонько будто бы?
— Без всякого послабления!
Копчёное лицо Тиунова вздрогнуло, беззубый рот растянулся в усмешку, и глаз странно запрыгал.
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
«То же Марк Васильев говорил, — мысленно отметил Кожемякин, — значит — есть в этом какая-то правда, ежели столь разные люди…»
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки; у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со дна её и незаметно, медленно подвигаются на край земли. Среди полян возвышались стога сена, около них не торопясь ходили мужики, в синем и красном, и метали сено на телеги. А на вершинах деревьев, отражённых водою, неподвижно повисла лодка, с носа её торчали два длинных удилища, и она напоминала огромного жука. Через реку поплыл тяжёлый чёрный паром, три чёрных монаха — двое у струны, один на руле — вели его, за ним широкими крыльями простёрлась по воде рябь, и отражения заколебались, ожив и точно выбегая на зелёный берег.
«Похерить хочет старца-то», — думал Кожемякин, удивляясь равнодушию, с которым он принимал дерзкие речи кривого, а тот как в барабан бил, горячо и быстро отчеканивая глуховатым голосом:
— Каждый человек должен найти своё пристрастие — без пристрастия какая жизнь? Возьмём, примерно, вас…
— Меня? — с испугом спросил Кожемякин.
— Не персонально вас, а вообще — купца… Сословие!
— Н-да?
— Какое это сословие?
— А что?
— Сила-с!
— Мм… А — в чём сила всё-таки?
— Во всём! — победно сказал Тиунов. — Дворянство-то где? Какие его дела ноне заметны? Одни судебно-уголовные! А впереди его законно встало ваше сословие. Купец ли не строит городов, а? Он и церкви, и больницы, богадельни ставит, новые пути кладёт и, можно сказать, всю землю вспорол, изрыл, обыскивает — где что полезно, — верно-с?
Кожемякин утвердительно кивнул головой, а Тиунов, сердито подняв брови, перекосил лицо и почти с озлоблением закричал:
— А до главнейшего не доходит! Ему что надо для полного верховодства? Грамота, наука! Ему бы не больницы, а школы возводить для обучения всех людей настоящему делу, чтобы всякий мог понимать, что есть Россия! Азбука-с! Кто, кроме купечества, народ поддержать может? Всем прочим человек нужен для грабежа, чтоб сорвать с него целковый, а купцу потребен работник, делец! Вот — воспитай деловой народ-то, чтобы он понимал сам себя и Россию! Возводи человека на высоту разума, чтобы он, оглядевшись, нашёл себе дело по сердцу, а не суй его клином куда попало, он хоша плох, да — живой, это ему больно!
— Купец для многих вроде бранного слова, — заметил Кожемякин, вспомнив Галатскую.
— А почему? — взвился кривой. — Почему пренебрежение к силе? Это вот они всё воспитали, Ипполитушки-Иванушки! Блаженни кротции, с них очень просто рубаху снять! Нет, это баловство! Крохоборство пора прекратить. Все друг с друга рубахи рвут и даже со шкурой, однако — толку не видно от этого. Держим один другого за шиворот и толчёмся на одном месте, а питаемся не от плодов и сокровищ земли, а кровью ближнего, а кровь — дрянная, ибо отравлена водочкой-с, да-с! Нет, ты помоги человеку одеться достойно званию, вооружи его настояще, дай ему всё, и тогда — он те возместит с хорошим процентом! Разумный человек долги свои платит, это только дурак мечтает схватить бы сто рублей да убежать…
— Дельно говорите! — похвалил Кожемякин, заражаясь воодушевлением собеседника, а тот, хвастливо тыкая пальцем в свой коричневый лоб, сказал:
— Думала эта голова! Э-эх, сударь мой! Смотришь, смотришь везде: господи, экая сторона благодатная! И чего в ней нет? Всё есть, кроме разума! Обидно до жгучих слёз: земля оврагами изранена, реки песками замётаны, леса горят, деревни — того жесточе, скотина — вроде вшей, мужик живёт дико, в грязи, без призора, глуп, звероват, голоден, заботы о нём никакой, сам бы о себе, может, позаботился — не размахнёшься, запрещено! Живём вроде как в плену, нет нам никакой науки. И вся премудрость государства — рубль казне отдай и — как хошь — пропадай!
Он прикрыл свой пламенный глаз, и из-под ресниц тяжело выкатилась большая слеза. Это очень тронуло Кожемякина, он вспомнил точёное лицо старца Иоанна и подумал:
«Тот — не заплачет! А Марк Васильев тоже плакал…»
— Извините, — тихо сказал Тиунов, спрятав лицо. — Разбередил своё сердце несколько.
Кожемякин, вздохнув, молча отвернулся в сторону. С горы тянул вечерний ветер; ударили ко всенощной, строгий звон поплыл за реку, в синий лес, а там верхушки елей, вычеканенные в небе, уже осветились красным огнём.
«Уйдёт кривой, — думал Кожемякин, — останусь я один, опять думы разные навалятся. Захария начнёт зудеть, надоест, и попаду я в монахи. Старец этот, действительно… Терпи, а — за что? Кривой говорит дерзко, а — будто подыгрывается и льстит…»
Тиунов отодвинул от себя недопитый стакан чая, спрашивая:
— Ко всенощной — пойдёте?
— Нет уж, не в тех мыслях я, — задумчиво ответил Матвей Савельев.
— И я не пойду.
Поглядел в небо, на реку и ещё куда-то сквозь Кожемякина, помолчал, прикрыв глаз, и предложил:
— А не хотите ли к рыбакам на ночевую съездить, версты за три вверх? Уху стерляжью знаменито варят…
— Можно! — согласился Кожемякин. — Мне, признаться сказать, охота компанию с вами продолжить…
— И мне, сударь мой!
Не торопясь, вышли на улицу, окрашенную пламенем вечерней зари.
Кожемякину всё более нравилось беседовать с этим человеком. Он чувствовал себя стоящим в уровень с кривым, не ниже его. Недоверие к Тиунову не исчезало, но отстранялось возрастающим интересом к его речам.
- Том 3. Село Степанчиково и его обитатели - Федор Достоевский - Русская классическая проза
- Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето - Максим Горький - Русская классическая проза
- Васса Железнова - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ремесло. Наши. Чемодан. Виноград. Встретились, поговорили. Ариэль. Игрушка - Сергей Донатович Довлатов - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза