огорчит, я бы и рта не раскрыл.
– Ах, дорогой мой, я так далеко зашел с этой женщиной, что не знаю, как и выпутаться. Влюблен! Нет, друг мой, но я ей обязан, очень многим обязан. Раз вы столько знаете, я буду с вами совершенно откровенен. Может быть, лишь благодаря ей у меня был это время кусок хлеба. Как же мне ее покинуть? А я должен это сделать, иначе буду повинен в самой черной измене другой женщине, неизмеримо более достойной, – женщине, дорогой Найтингейл, любимой мною со страстью, о какой немногие имеют понятие. Я с ума схожу, не знаю, что предпринять.
– А эта другая, простите, порядочная женщина? – спросил Найтингейл.
– Порядочная? – воскликнул Джонс. – Ничье грязное дыхание не смело коснуться ее имени. Горный воздух не чище, прозрачный ручей не светлее, чем ее честь. И телом и душой она само совершенство. Она прекраснейшее создание во вселенной и вместе с тем наделена такими благородными и возвышенными качествами души, что хотя я думаю о ней беспрестанно, но вспоминаю о красоте ее, лишь когда ее вижу.
– Так неужели, друг мой, владея подобным сокровищем, вы можете хоть минуту колебаться, оставить ли вам такую…
– Замолчите! Не оскорбляйте ее, – остановил его Джонс. – Я ненавижу неблагодарность.
– Ну, не вам первому она делает такого рода одолжения. Она замечательно щедра, если кто ей понравится; но позвольте мне сказать вам: она при этом так расчетлива, что ее щедрость скорее должна пробудить в мужчине тщеславие, чем внушить ему благодарность.
И Найтингейл так увлекся, заговорив на эту тему, и рассказал приятелю столько историй о леди Белластон, ручаясь за их достоверность, что в сердце Джонса погасло всякое к ней уважение, и также чувство признательности. Джонс начал видеть в ее милостях скорее жалованье, чем подарок, что роняло в его глазах не только дарительницу, но и его самого, и вызывало в нем сильнейшую досаду. От этого неприятного предмета мысли его, естественно, обратились к Софье; он живо представил себе ее добродетель, чистоту, любовь к нему, все, что ей пришлось из-за него вытерпеть, – и связь с леди Белластон показалась ему еще гнуснее. Следствием этого было то, что Джонс решил, если только найдется благовидный предлог, отказаться от своей должности – так смотрел он теперь на свои отношения к ней, – хотя это и лишало его куска хлеба. Он сообщил о своем решении приятелю, и Найтингейл, подумав немного, сказал:
– Нашел, голубчик! Я нашел вернейшее средство: предложите ей быть вашей женой. Голову даю на отсечение, что это подействует.
– Сделать ей предложение? – воскликнул Джонс.
– Да, да, сделайте предложение, и она мигом от вас откажется. Я знал одного молодого человека, которого она когда-то содержала; он всерьез сделал ей предложение и был в ту же минуту оставлен.
Джонс объявил, что у него не хватит смелости проделать такой опыт.
– Может быть, мое предложение не так ее шокирует, – сказал он. – Ну а если она согласится, что тогда? Я попал в собственные сети и погиб навеки.
– Нет, я дам вам средство, с помощью которого вы можете выпутаться в любую минуту.
– Какое средство?
– А вот какое. Молодой человек, о котором я вам сказал, один из самых близких моих друзей. Леди успела с тех пор так ему напакостить, что он ужасно на нее зол и, я уверен, охотно покажет вам ее письма. Это послужит вам благовидным предлогом порвать с ней и отказаться от своего слова, пока узел еще не завязан, если она действительно вздумает его завязать. Но я убежден, что она этого не сделает.
После некоторого колебания Джонс согласился последовать совету приятеля, но объявил, что у него не хватит смелости сделать предложение устно. Тогда Найтингейл продиктовал ему следующее письмо:
«Милостивая государыня!
Я чрезвычайно огорчен, что злосчастная отлучка из дому помешала мне получить вовремя приказания вашей светлости; а мое вынужденное промедление с оправданиями только усугубляет вашу досаду. Ах, леди Белластон, я в ужасе от мысли, какой опасности подвергают вашу репутацию досадные случайности! Есть только одно средство оградить ее. Мне нет надобности его называть. Позвольте мне только сказать, что я дорожу вашей честью, как своей собственной, и мое единственное желание – удостоиться милости повергнуть свою свободу к вашим ногам. Поверьте, я не могу быть вполне счастлив, если вы великодушно не предоставите мне законного права назвать вас навсегда моей.
Пребываю, милостивая государыня, с глубочайшим почтением, вашей светлости премного обязанный покорнейший, нижайший слуга
Томас Джонс».
На это письмо он немедленно получил следующий ответ:
«Сэр!
Читая ваше торжественное послание, такое холодное и церемонное, я готова была поклясться, что вы уже имеете то законное право, о котором говорите: что мы уже много лет составляем вместе уродливое существо, именуемое мужем и женой. Так вы в самом деле считаете меня дурой? Или воображаете себя способным настолько свести меня с ума, что я отдам в ваше распоряжение все свои средства, которые позволят вам жить в свое удовольствие? Это ли доказательства любви, которых я ожидала? Этим вы благодарите за?.. Впрочем, считаю ниже своего достоинства укорять вас и восхищена вашим глубочайшим почтением.
Р. S. Мне нет времени перечитать это письмо. Может быть, я сказала больше, чем хотела. Приходите вечером в восемь часов».
Джонс, по совету своего адвоката, отвечал:
«Милостивая государыня!
Невозможно выразить, как оскорбило меня ваше подозрение. Как могла леди Белластон подарить благосклонным вниманием человека, которого считает способным на такую низость? Как может она отзываться о священнейших узах любви с таким презрением? Неужели вы думаете, сударыня, что если, охваченный пылом страсти, я позабыл о подобающем уважении к вашей чести, то позволю себе продолжать сношения, которые едва ли могут долго укрыться от внимания света и, следовательно, окажутся роковыми для вашей репутации? Если вы такого мнения обо мне, то я при первой же возможности возвращу вам денежные подарки, которые имел несчастье получить от вас; за дары же более нежные навсегда пребуду и т. д.».
Письмо заключалось точно такими же словами, как и первое. Леди ответила так:
«Вижу, что вы мерзавец, и презираю вас от всей души. Если вы ко мне явитесь, то не будете приняты».
Как ни велика была радость Джонса по случаю освобождения от рабства, бремя которого, как знают все его носившие, далеко не из легких, все-таки на душе его было не совсем спокойно. План этот заключал в себе слишком много коварства, чтобы им остался доволен человек, ненавидящий всякую ложь и